Филип Казан - Аппетит
– Попробуй этот сыр, – сказал Леонардо.
Он стоял сбоку, наблюдая за мной.
Я пожал плечами и кивнул человеку: он отломил кусочек белого, как слоновая кость, сыра и дал мне. И снова ничего особенного: пекорино, старый, но хороший. Я ощущал овечьи соски, маслянистую карамель, землю…
– Ты с гор, из-за Пистойи? – спросил я.
– Да! – Человек просиял. – Из Сан-Марчелло.
– Так я и думал. Это же кутильянский пекорино, верно?
– Конечно! Лучший сыр в Италии!
Услышав цену, я возроптал – что я, по его мнению, Филиппо Строцци? – и предложил половину. Счастливый, что я угадал его родину, он принял это, даже не поморщившись. Мы пошли дальше. Я отломил кусочек сыра и дал Леонардо.
– Спасибо, – сказал он. – Как ты угадал, откуда сыр? По акценту продавца?
– Не заметил его акцента, – пожал я плечами. – Это просто сыр с гор Пистойи. У него такой вкус.
– Расскажи.
– Овцы питаются травой, и их молоко имеет вкус того, что они едят, – терпеливо объяснил я. – Наверное, есть определенные разновидности диких цветов, которые растут на холмах вокруг Кутильяно, они и придают свой оттенок вкусу сыра. В нем еще немного чувствуется горечь – кто-то говорил мне, что там, наверху, много горечавки. Кроме того, там выдерживают свои сыры на еловых досках, и этот вкус тоже ощущается.
– Ты его чувствуешь?
– Да. Он сильный. – Я взял кусочек и облизнул губы. – Похож на смолу.
– Я чувствую только сыр, – сказал Леонардо, откусив от своего куска. – У моей матери лучше.
– Твоя мама делает сыр? – расхохотался я. – Что, прямо в Кьяссо ди Сан-Бьяджо?
– Нет. – Леонардо чуть прищурился и переменился.
Это походило на морской анемон – я однажды побывал у моря, в Ливорно, – который, когда его тронешь, сразу втягивает внутрь все свои пальцы, ищущие пищу, и прячется сам в себе.
– Моя мать живет в Винчи, – сообщил он.
– А-а. Ну а моя мать умерла.
Он серьезно кивнул, потом просиял, и мне почудилось, будто любопытные золотые щупальца опять высунулись – пробовать, исследовать.
– Ты прав. Сыр хорош. – Леонардо забросил оливку в рот и уставился с абсолютным вниманием вверх, туда, где воробей запихивал длинную соломинку под стреху дома. – Значит, сыр моей матери имеет вкус Винчи, – уточнил он.
– Да. Конечно же. Все имеет вкус того, откуда оно появилось, помимо других вкусов. Как же иначе?
– А как ты различаешь? Горечавка растет на всех горах. Откуда ты знаешь, что этот сыр приехал не из Казентино? Или Луниджаны? С горы Амиата?
– Потому что он не оттуда. Это пистойские горечавки. И можно еще различить вкус плесени. – (Леонардо наморщил нос.) – Есть такая плесень в пещерах, где выдерживают сыр. И пещерного камня. У них у всех свой вкус и никакой другой.
– И ты можешь понять разницу? Как?
– Смотри. Делай как я. – Я облизнул палец и ткнул им в кирпичную стену рядом с нами. Облизнул еще раз и коснулся каменного косяка двери, слизнул это. – Вот так. Ты же чувствуешь вкус кирпича? Камня? Разве они одинаковые?
– Нет. – Леонардо нахмурился. Потом откинул голову и издал восхищенный смешок. – А ты можешь различать кирпичи? У улиц разный вкус?
Однако он не издевался надо мной. Если бы я сказал «да», он облизал бы все кирпичи в округе Сант-Амброджо.
– Полагаю, что да.
– Ничего нет одинакового, правда? Все такое… – Он облизнул губы, его лицо стало почти прекрасным. – Сложное. Я обожаю это, а ты? Видишь этих двух птиц вверху? – Леонардо указал на пару ласточек, примостившихся на бельевой веревке. – Вот они одинаковые?
Я прищурился:
– Да. В смысле, выглядят очень похожими.
– Нет, – сказал он, будто совсем маленькому ребенку. – Один самец, другая самка.
– О! Вот ты о чем. Для меня они выглядят совершенно одинаковыми.
– Но они разные.
Леонардо полез за пазуху и вытащил потрепанную табличку для рисования и угольную палочку. Он бросил взгляд на птиц, а потом словно выпустил кончик палочки на белую поверхность таблички. Птицы появились перед моими глазами, затемненные, потому что свет позволял увидеть только их очертания, изящные и совершенные, почти вырывающиеся из двух измерений.
– Это мальчик, а это девочка. Им, пожалуй, где-то года два.
– Как ты это определил?
– Глазами. – Леонардо помолчал и облизнул уголек. – Хотел бы я знать, как работают глаза. Аристотель говорит, что в глазу есть какой-то скрытый огонь. Свет входит снаружи, а огонь внутри отвечает и повторяет образ внутри нас, как уголек на табличке. Но… – он моргнул, – где бы этому скрытому огню скрываться? Как бы там ни было, ты чувствуешь вкусы так же, как я вижу. Я-то полагаю, что вижу вещи точно так же, как любой другой, но, очевидно, все-таки не так. Хотя, думаю, дело в самих людях: они просто не обращают внимания. Ты считаешь, что все чувствуют вкусы, как ты. Но я так не могу. А хотел бы! Интересно, ты сможешь меня научить?
– Я могу попробовать.
Леонардо остался доволен.
– Вот интересно, с глазами так же, как с языком? – проговорил он, будто сам себе. – Язык улавливает кислое, соленое, сладкое и говорит разуму, какова их суть, значит… Глаз пробует свет на вкус?
Похоже, его восхитила эта идея, и он принялся с зачарованной сосредоточенностью разглядывать кончики своих пальцев. Я забеспокоился, что парень может налететь на прохожего, и похлопал его по руке:
– Надо поторапливаться. Я готовлю жаркое из невероятной свиной спинки. Не хочу, чтоб она сгорела. Когда ты ее попробуешь, то с ума сойдешь.
– Я не ем плоть животных, – просто ответил Леонардо.
– Правда? А почему?
Он уставился на меня во все глаза и надул щеки, словно говоря: «С чего бы начать?»
Мы купили малахит – убедительно тяжелый, бугристый зеленый кусок – и поспешили обратно в студию. К моему облегчению, Филиппо хорошо справился с поручением и свинина не сгорела. Через пару минут она была готова. Я бесцеремонно вывалил содержимое горшка на глиняную тарелку-подставку, одолжил кинжал и нарезал мясо толстыми кусками, потом разложил их на блюде и залил все густой створожившейся подливой.
Художники и помощники – все, кроме Леонардо, – собрались вокруг с ломтями хлеба, которые Сандро отпиливал от огромной буханки. Я взял блюдо и предложил его сначала Верроккьо, удостоверившись, что мастер взял лучший кусок: ближе к концу, где хрящ размяк до божественной нежности, а потом Филиппо. Они ели осторожно, критически, все время глядя на меня, а я смотрел на них. В конце концов они облизали пальцы и кивнули. Налетели остальные художники, и блюдо вмиг опустело. Я, однако, отложил немного с жирного конца себе на маленькое блюдце, которое пришлось сначала оттирать от желтой краски. Я уволок блюдце в свой уголок и приступил к еде.
Сиенская свинина на вкус не как обычная. Она с душком, вонючая, как хорошо провялившийся фазан или дрофа, но с почти бараньей текстурой и сочностью, да еще с послевкусием солоноватой сладости. Я ощущал вкус лесов, где эта свинья рыла землю: дикий чеснок, который она находила, луковицы лилий, прошлогодние желуди. Я отхлебнул подливки. Молоко створожилось от вина, а хлопья творога пропитались соком мяса и трав. Подливка получилась густой, почти карамельно-сладкой, пронизанной смолистым холодком розмарина и деревянным, чуть перележавшим привкусом свинины. Я еще долго ел, когда остальные закончили и вернулись к работе. Филиппо снова был занят с Верроккьо, так что я побродил и нашел табличку для рисования, натертую золой из куриных костей, превращенной в пасту с помощью слюны – такая хорошо держит линию, но ее легко очистить кисточкой или мокрым пальцем. Я уселся возле задней двери и начал рисовать.
Я набросал помощника, отбиравшего прутья для каркаса. Потом зарисовал свою миску, башмак, куренка, носившегося по дворику. Стерев цыпленка, я стал рисовать лицо, которое хорошо знал. Кудрявые волосы – я всегда начинал с волос. Потом нос, маленький и вздернутый. Глаза изящной формы, но с тяжелыми веками, похожими на морскую раковину. Губы в виде лука Купидона… Не совсем верно. Я немного изменил их, сделал пухлее. Потом заставил улыбнуться.
– Она красивая.
Я подскочил. Позади меня стоял Сандро, уперев руки в бедра.
– А ты неплох, знаешь ли, – сообщил он. – Я вижу стиль твоего дяди во всем этом, так?
– Конечно, – гордо ответил я. – Но тут ничего хорошего. Я бы не смог… ну, знаешь… – Я ткнул угольком в сторону его собственного мольберта.
– Немного практики, – пожал плечами Сандро. – Однако я бы предпочел, чтобы ты практиковался с едой. Рисовать любой дурак может. Но эта свинина в молоке… Боже милостивый! – Он вернул мне табличку. – Так кто же она?
– Никто. Просто подруга. Ее зовут Тессина. Тессина Альбицци.
7После того как Филиппо уговорил меня выйти в тот первый день, я все меньше и меньше времени стал проводить дома. Счастливее всего я в то время чувствовал себя на улицах. В те дни мы с друзьями много играли в кальчо. Это была наша страсть, а еще beffe – розыгрыши, хитроумные, хорошо подготовленные забавы, столь любимые флорентийцами. Мы сидели в наших укромных местах и обсуждали знаменитые розыгрыши снова и снова: как маэстро Брунеллески с маэстро Донателло и Джованни Ручеллаи разыграли резчика по дереву Грассо, заставив поверить – в самом деле поверить, заметьте, – что он – это не он, а знаменитый прожигатель жизни Маттео. Они вломились к нему в дом и даже бросили в тюрьму за долги, которых он не делал… Еще бывали люди, которых обманули, побудив собирать предположительно волшебные камни, или убедили, что они мертвецы, или богачи, или бедняки, или даже женщины – короче, кто угодно, лишь бы не они сами. Выбиралось то, что наилучшим образом наказало бы их за недостаток virtù – а virtù было для нас всем. Означало это слово «так ведут себя настоящие мужчины». Именно virtù заставляло нищего оставаться нищим, а мессера Лоренцо де Медичи превращало в того, кем он был: Il Magnifico, Великолепного. Если ты переходил границы, набирался гонору, начинал думать, что ты лучше равных тебе или, упаси Господи, лучше лучших, ты рисковал стать beffato – жертвой розыгрыша. Не было никого смешней beffato. Если человек пал жертвой розыгрыша, то ему приходилось покинуть Флоренцию или терпеть насмешки до самой своей скорой смерти.