Владимир Буртовой - Cамарская вольница. Степан Разин
Все это Никита взволнованно выговорил тезику, приподнявшись на локте в постели.
— Иншала, урус, иншала… Если Бог захочет так, — пояснил Али урусу свои слова. Еще раз оглядев Никиту и не сказав более ни слова, Али затворил за собой дверь.
Никита, блаженно улыбаясь от надежды на скорое возвращение домой, откинувшись на постель, бережно гладил через повязку пулей порченную левую скулу, слушал морской тихий прибой и мнил себя уже на палубе торгового корабля, который, спасая его от ханского сыска и расправы, везет вдоль кизылбашских берегов на север, в родимую сторонку, к Паране и к детишкам…
Минуло еще три недели. Никита заметно окреп, уже вставал с постели и, по давней привычке, по утрам разминал руки, приседал, радуясь тому, что крепнущее тело обретает былую послушность и силу. И вот однажды, близко к ужину, к нему пришли взволнованная Лукерья с каким-то узлом в руке и ее хозяин, тезик Али. Али снова не прошел в комнату, привалился плечом к косяку и замер с каменно-неподвижным лицом, словно надел глиняную маску, что привело Никиту в некоторое смущение — уж не поссорились ли они между собой? И только глаза тезика, которые двигались вслед за перемещением бывшей монашки, выдавали в нем живого человека. Никита не посмел вступать в расспросы, пусть дело покажет, в чем причина такого поведения кизылбашца.
— Вот и улетаешь ты, соколик, из каменной клетки в родимые края, — заговорила вроде бы весело, а глаза печальные, это Никита хорошо видел, потому что Лукерья вновь присела у его кровати, в изголовье. — Али едет в Астрахань и обещал под клятвой, что свезет тебя к воеводе. Кланяйся землице нашей, божьим храмам.
Никита с приходом тезика и Лукерьи поднялся с постели и теперь сидел, поглядывая то на взволнованную, смуглолицую россиянку, то на ее хозяина. И невольно выдав свои надежды, горячо выговорил, забывшись, что и тезик немного смыслит в их речи:
— Что же сама не едешь в Астрахань?.. Вместе с мужем? Покудова он торговал бы там, ты бы побывала на родной сторонушке…
Лукерья грустно улыбнулась:
— Вона как ты обманулся, Никитушка… Да только тезик Али мне не муж покудова. Покудова я не приняла его мусульманскую веру. А веру мне менять ох как не хочется!
— Не муж? — У Никиты от удивления лицо приняло, должно быть, столь глупое выражение, что Лукерья расхохоталась. И даже сурово-каменный кизылбашец чуть приметно усмехнулся.
— Да, Никитушка, не муж он мне, а… вроде бы за старшего брата — опекуна, что ли. А на родину я не еду оттого, что нету у меня там ни единой родной души. Вот ты, должно, думаешь, что я лицом смуглая от здешнего загара, так?
— Так, — подтвердил Никита, ничуть не сомневаясь.
— Нет, соколик. Я родом по моей матушке с Малороссии, а батюшка мой был воеводой на государевой службе, оборонял от польского короля город Вильну. Да только ратной силушки у него не достало отбить сильный приступ. Вот и надумал мой батюшка взорвать замок, для чего повелел вкатить в подвал десять бочек пороха. Однако сыскались изменщики, они ухватили воеводу и привели его к королю. Но и тут мой батюшка не поклонился Яну-Казимиру, тогда тот, видя его гордость, не стал сам его спрашивать, а прислал своего вельможу со спросом, какой милости он ищет у короля? На это мой батюшка ответил, что никакой милости от короля не ищет, а желает себе казни, как верный слуга государя. И казнил батюшку моего, князя Данилу, его же собственный повар, потому как не хотел он смерть принять от чужой руки, и похоронили его в Духовном монастыре. Опосля матушке моей, княгине Анне Кирилловне, сказывали пришедшие от тех мест верные холопы, что девять ден люди видели, как обезглавленный мой батюшка расхаживал около своей могилы… Все оттого, что никто из близких не пришел его проводить и не посетил его могилу…
Лукерья, не сдержавшись, уткнула лицо в ладони, плечи ее мелко затряслись от рыдания. Никита вскинул глаза на тезика Али, потом осторожно тронул молодую женщину за плечо, сожалеючи проговорил, невольно подумав, что и на ее, Лушину, могилу здесь никто из родных не придет:
— Даст Бог, ему за муки такие и за верность государю уготовлена в раю утешительная жизнь.
— О том и матушка молилась перед смертью, — Лукерья отняла ладони от мокрого лица, скорбно улыбнулась. — Да как получила от моего батюшки предсмертное письмо, так через месяц ее и не стало. О ту пору мне минула всего двенадцатая весна. — Лукерья концом цветастого платка вытерла мокрые щеки, глаза, с извиняющейся улыбкой посмотрела на Никиту, потом продолжила рассказ о себе, словно боялась, что если не расскажет, то память о ней на родной земле и вовсе сгинет, а так хоть этот сердцу милый человек будет о ней время от времени вспоминать. — Вот тетушка, моя опекунша, и надумала отдать меня в монастырь, несмышленую. Так-то силком и постригли… Ходила я, молоденькая, собирала мирское подаяние на Божий храм. Тут меня на Боровицком холме, близ Вознесенского монастыря,[37] в один день и повстречал тезик Али, подарками улещал, чтоб бежала я с ним из Москвы. Да не подарков мне надобно было, а воли! Истосковалось, едкой сажей покрылось девичье сердце в каменной монастырской клетке! Вот и бежала с ним, парнем переодевшись. Уговорились в Астрахани остановиться, где он обещал принять христианство и обвенчаться со мной. Да схитрил тезик, сюда завез и, напротив того уговора, принуждает принять его веру и стать законной женой.
— Неужто согласишься веру своего отца переменить? — с каким-то испугом спросил Никита и снова устремил строгий взгляд на тезика, который плотно сомкнул губы, так что черные усы надвинулись на рот — разговор начал принимать для него не совсем приятный оборот, и, похоже было, он намеревался в него вмешаться.
— Таких здесь много, Никитушка, кто по разным причинам бежал из России. Иные так живут, в христианстве, и для них у здешних мечетей висят иконы, рядом с иконами армян и грузин. И тех икон никто из властей да и простолюдинов не разбивает. А иные и веру переменили, полуперсами стали, и в службе у здешнего шаха состоят. Ну, да Бог им судья. — Лукерья, привстав с ложа, на котором сидела, и как бы подводя итог своей нежданной исповеди, ласково попросила: — Коли доведется быть в Москве, поклонись тамошним церквам от меня, грешницы, что кинула их, служение Господу поменяв на вольную жизнь…
Лукерья положила на столик узел, сама же и развязала — какие-то высохшие коренья, блестящий горшочек. Опустив глаза, бывшая монашка разбросала причудливо скрученные темные корешки вокруг теплого горшочка, из которого шел ароматный запах, отдающий полынью и мятой, потом осторожно опустилась на колени сама и то же повелела сделать Никите.
«Вот, теперь учнет колдовство, — с невольным страхом за свою душу подумал Никита, а сам покорно, словно малое дитя, сложив руки на колени, опустился напротив Лукерьи. — О чем ворожить удумала? Неужто, чтобы и я здесь остался? Так сама же просила поклон родимой сторонке передать…»
Лукерья, полуприкрыв свои дивные, теперь такие нежно-голубые от прямого света глаза, провела ладонями над горшочком раз, другой, третий, потом огладила влажными от пара пальцами лицо сначала себе, потом, наклонившись над столиком, и Никите — он с замирающим сердцем ощутил неизъяснимое волшебство от этого прикосновения теплых, слегка вздрагивающих пальцев молодой девушки, а не тезиковой женки, как решил прежде. И помимо воли вздрогнул, когда Лукерья, все так же с полуопущенными темными ресницами, чуть шевеля полными губами, тихо заговорила:
— Как ложилась спать я, раба Божья Лукерья, в темную вечернюю зарю, поздным-поздно; как вставала я, раба Божья Лукерья, раным-рано; да умывалась я ключевою водою из студенца[38] родимой мать-земли, утиралась я белым платом родимой матушки моей. Да пошла я, раба Божья Лукерья, из дверей в двери, из ворот в ворота и вышла в чистое поле да в раздолье. В чистом поле-то охорошилась я, на все четыре стороны поклонилась, на горюч камень Алатырь[39] становилась, крепким словом заговорилась, чистыми звездами обтыкалась, темным облаком покрывалась…
Лукерья творила свой заговор, плавно проводя руками над горшочком и кореньями. Никита следил за этими чарующими движениями, а кожей лица чувствовал на себе недобрый взгляд кизылбашского тезика, догадываясь, какие страсти ревности кипят в его горячем сердце, если рука сама по себе то и дело тянется к кинжалу.
«И то понять можно тезика, — мысленно соглашался с кизылбашцем Никита. — Знать, полюбилась ему прелестная россиянка так сильно, что не смеет руку на нее положить помимо ее согласия. И меня погубить не отваживается, чтобы ее не потерять вовсе, зная крутой нрав Луши…» И невольно вздохнул с тягостным сожалением, что еще какой-нибудь час, и он никогда больше в жизни не увидит этого дивного смуглого лица, красивого гибкого стана, не ощутит больше на щеке прикосновения этих ласковых заботливых пальцев!