Гюг Вестбери - Актея. Последние римляне
Фауста с минуту смотрела на невольницу, как будто не узнавала ее. Потом она мягко сказала:
— Что приказывает мне Тсодорих через тебя, Ликарида?
— Ты знаешь, госпожа, что твое святейшество ждет ужин, — отвечала гречанка.
— Я и так сегодня насытилась желчью, — отвечала Фауста с горькой усмешкой на губах. — Я позову тебя, когда захочу спать.
Невольница удалилась тихими шагами.
Фауста снова сомкнула глаза, и вновь перед иен потянулась нить горьких размышлений.
Бесцветно текла ее жизнь, лишенная сердечной теплоты, несмотря на внешний блеск. Вельможи склоняли перед ней голову, бедные падали ниц, но ни одна дрожащая рука до сих пор не обняла ее, не привлекла ее к груди, дышащей страстью. Только один он…
Фауста широко раскрыла глаза, пораженная образом, выплывшим из сокровеннейших уголков ее сердца.
Этот образ преследовал ее с настойчивостью затаенной страсти. Постоянно отталкиваемый, отгоняемый с с презрением, он прятался, отдалялся, бледнел, но в минуты одиночества возвращался опять и сам манил Фаусту чарами счастья.
Холод жизни еще не остудил ее крови. Под одеждой весталки и язычницы билось молодое женское сердце, возмущавшееся против суровости ее обязанностей.
Напрасно Фауста убеждала себя, что Фабриций оскорбил ее, обесчестил, заслужил ее ненависть. Отважный воин, который ради любви к ней отважился вторгнуться в атриум Весты, хотя знал, чем Рим заплатит за такой поступок, который вступил в борьбу с традициями долгих веков и хотел принудить ее к покорности, — ее женскому сердцу он был ближе, чем она хотела признаться в этом перед собой. Римская патриотка преклонялась пред силой и решительностью.
Случалось, что Фауста, прислушиваясь к шуму прибоя морских волн, без неприязненного чувства вспоминала все подробности той осенней ночи, когда Фабриций открылся ей в своей любви; случалось, что она повторяла с улыбкой счастья его пламенные слова. Лишь он один говорил с ней языком страсти, лишь он любил ее безгранично, больше своей жизни…
Эти минуты продолжались недолго… Но если бы Фабриций вдруг появился перед Фаустой, если бы он обнял ее дрожащими руками и прижал к своей груди…
Фауста поднялась с софы.
Воевода мог предстать пред, нею и сегодня и завтра. Не затем он похитил ее из Рима, чтобы его отделяли от нее горы и море. Конечно, он выберет минуту, чтобы навестить свою пленницу. Если он еще не сделал этого, значит, его удерживают важные дела.
Душу Фаусты охватила тревога. Устоит ли ее римское самолюбие против сладких слов этого воина с глазами Аполлона, удержится ли ее женское сердце против любви? Весталка не может быть слабой, не может...
Фауста начала быстро ходить по комнате, спотыкаясь о попадающуюся мебель, словно пойманная птица.
— Не может!.. — повторяла она задыхающимся голосом. — Не может!.. — Голос ее становился все тише…
Она бросилась на софу, спрятала лицо в подушки и начала горячо молиться.
— Сохраните меня от позора, духи — покровители моего рода, не допустите меня до измены, дайте мне силы мужей, которые слагали на алтарь отечества свое личное счастье. Я кровь от крови вашей, кость от костей ваших, герои Рима. Не допустите, чтобы я для скоропреходящего телесного наслаждения опозорила свое жреческое достоинство. Охраняйте меня, духи, светлые, счастливые, свободные, от страстей этой земли. Вас молит весталка, оберегающая священный огонь, который озарял и вас…
VI
В Латеранской базилике в Риме, на ступенях мраморной ограды, стоял на коленях Фабриций, устремив взор на Распятие.
Он припал к стопам своего Бога с сердцем, полным тревоги.
Сын варвара был обязан Христу не только истинной верой, не только надеждой на Царство Небесное, но и положением, которое он занимал в государстве. Без Христа, учение которого сломило обособленность старого мира и разрушило стену привилегий римских граждан, аллеман не был бы никогда воеводой Италии. Христос сравнял его с аристократией самого славного народа, поставил его выше «владык света», сделал его их повелителем.
Недавний варвар отлично понимал эти практические результаты всеуравнивающей христианской веры, когда извлекал из ее плодов свою выгоду. Он понимал также, что последователи новой веры, которым еще со всех сторон угрожали язычники, должны слиться в единое братство, сплоченное общей целью. Солдат знал силу сомкнутых рядов. А он, послушный сын Христа, убил христианина в себе…
Терзаемый сомнениями, Фабриций углубился в первый раз в жизни в священные книги своей веры. Правда, когда-то в детстве его учили заповедям Христовым, но это было так давно, что он забыл о них.
Каким-то странным языком говорили творения апостолов и отцов церкви. На каждой странице он встречался с требованиями, которые сокрушали его ожесточение. На пергаментах были начертаны столь кроткие слова любви и всепрощения, они так резко противоречили тому, что он считал своими обязанностями, что его изумленные мысли остановились на распутье сомнений.
Как же так, он, который, казалось, должен быть ревностнейшим последователем учения Христа, постоянно расходился с Его повелениями? Как это могло случиться? Он этого не хотел, он искренне стремился заслужить на земле право войти в Небесное Царство и был убежден, что точно исполняет предписания своей веры. Он искренне любил Бога новых народов. Значит, его ненависть к язычникам, солдатская жестокость, презрение к черни, даже любовь к Фаусте должны считаться грехом, преступлением? Значит, он должен бросить свой меч, снять богатые одежды, признать в невольнике брата, переносить терпеливо обиды иноверцев, вырвать из своего сердца образ любимой женщины?
В душе Фабриция поднялась буря. Понятия солдата, унаследованные от предков инстинкты варвара, стремление молодости, опасения за участь христианства смешивались друг с другом и волновали его душу.
Фабриций, терзаемый сомнениями, которых он несмел ни разрешить, ни успокоить, ежедневно вечером приходил в Латеранскую базилику и устремлял свой взор на распятого Спасителя, в надежде, что с Креста на него снизойдет истина и возвратит равновесие его расшатанной душе.
Христос, распятый на Кресте, ясно отвечал на его немые вопросы, подтверждая заповеди любви и прощения, но молодая горячность Фабриция, не сломленная еще житейским горем, не понимала этой сладкой речи, проникнутой слезами. Он только чувствовал, что между правилами веры, к которым он хотел приспособиться, и его поступками не было ничего общего. Епископ Сириций говорил то же самое, а граф Валенс не одобрил его усердия.
В обширном здании было почти совершенно пусто. Только кое-где верные, прислонившись к колоннам, отдавали свою скорбь в руки Бога милосердия и любви.
Вечерняя темнота наполнила храм, смягчая резкую белизну нагих стен и колонн. Тишиной катакомб веяло в величайшем римском храме.
Фабриций, измученный своими размышлениями, приник головой к холодному мрамору.
Беспокойство, которое отнимало у него самообладание, начало приводить его в нетерпение. Его солдатский характер не выносил внутреннего разлада.
Снедаемый невозможностью решить разнообразные противоречивые вопросы, он мысленно искал человека, который вывел бы его из этого лабиринта сомнений. Епископ Сириций осудил бы его нетерпение. Фабриций знал, что не найдет снисхождения у христианского первосвященника. Один Амвросий, не только муж святой, изучивший Священное Писание, но вместе с тем и великий устроитель Церкви, поймет и оправдает горячность воина. Он, укротивший императора, умеет быть решительным.
— Я тотчас же отправлюсь в Медиолан, — решил Фабриций. — Пусть Амвросий возвратит спокойствие моей душе.
Он поднялся с колен и вышел из церкви.
Перед своим домом, на Палатине, он нашел чужие носилки. Ликторы разговаривали с солдатами. Какой-то сановник приехал к нему в гости.
Он спросил привратника:
— Чьи это носилки?
— Префект Флавиан ждет твою знаменитость, — отвечал слуга.
Флавиан?.. Фабриций нахмурился. Префект претории никогда не искал его общества. Когда государственные дела заставляли его общаться с воеводой Италии, он делал это всегда через своих секретарей.
— Префект давно ждет меня? — спросил он.
— Он приехал час тому назад.
Уже час?.. Что-то более важное, чем обыкновенные государственные дела, привели Флавиана к христианину.
Фабриций нарочно разговаривал со слугой дольше, чем обыкновенно. Он хотел оправиться от неприятного предчувствия. Ни одно содрогание мускула не должно возбудить подозрения Флавиана.
Подавив в себе беспокойство, он вышел в приемную залу.
Флавиан, который с иронической улыбкой присматривался к рисункам, изображающим битву Давида и Голиафа, начал без обычного приветствия: