Дмитрий Мережковский - Реформы и реформаторы
Тихону вспомнилась песня, которую певал он в лесах долгомшинских:
Прекрасная мати пустыня!
Пойду по лесам, по болотам,
Пойду по горам, по вертепам…
Вспоминалось и то, что говорил ему один из валаамских иноков:
– Благодать у нас! Хоть три дня оставайся в лесу, ни дикого зверя, ни злого человека не встретишь – Бог да ты, ты да Бог!
Он долго ходил, далеко отошел от обители, наконец заблудился. Наступил вечер. Он боялся, что сойма уйдет без него.
Чтоб оглядеться, взошел на высокую гору. Склоны поросли частыми елями. На вершине была круглая поляна с цветущим лилово-розовым вереском. Посередине – столпообразный черный камень.
Тихон устал. Увидел на краю поляны, между елками, углубление скалы, как бы колыбель из мягкого мха, прилег и заснул.
Проснулся ночью. Было почти так же светло, как днем. Но еще тише. Берега острова отражались в зеркале озера четко, до последнего крестика острых еловых верхушек, так что казалось, там, внизу, другой остров, совершенно подобный верхнему, только опрокинутый, и эти два острова висят между двумя небесами. На камне среди поляны стоял коленопреклоненный старец, незнакомый Тихону, должно быть, схимник, живший в пустыне. Черный облик его в золотисто-розовом небе был неподвижен, словно изваян из того же камня, на котором он стоял. И в лице – такой восторг молитвы, какого никогда не видал Тихон в лице человеческом. Ему казалось, что такая тишина кругом – от этой молитвы, и для нее возносится благоухание лилово-розового вереска к золотисто-розовому небу, подобно дыму кадильному.
Не смея ни дохнуть, ни шевельнуться, он долго смотрел на молящегося, молился вместе с ним и в бесконечной сладости молитвы как будто потерял сознание – опять уснул.
Проснулся на восходе солнечном.
Никого уже не было на камне. Тихон подошел к нему, увидел в густом вереске едва заметную тропинку и пустился по ней в долину, окруженную скалами. Внизу была березовая роща. В середине рощи – лужайка с высокой травою. Невидимый ручей лепетал в ней детским лепетом.
На лужайке стоял схимник – тот самый, которого Тихон видел ночью, – и кормил из рук хлебом лосиху с маленьким смешным сосунком.
Тихон глядел и не верил глазам. Он знал, как пугливы лоси, особенно самки, недавно отелившиеся. Ему казалось, что он подглядел вещую тайну тех дней, когда человек и звери жили вместе в раю.
Съев хлеб, лосиха начала лизать руку старца. Он осенил ее крестным знамением, поцеловал в косматый лоб и проговорил с тихою ласкою:
– Господь с тобою, матушка!
Вдруг она оглянулась дико, шарахнулась и пустилась бежать вместе с детенышем в глубину ущелья – только треск и гул пошел по лесу: должно быть, учуяла Тихона.
Он приблизился к старцу:
– Благослови, отче!
Старец осенил его крестным знамением с такою же тихою ласкою, как только что зверя.
– Господь с тобою, дитятко! Звать-то как?
– Тихоном.
– Тишенька – имечко тихое. Откуда Бог принес? Место тут лесное, пустынное, чади мирской маловходное – редко странничков Божьих видим.
– В Сердоболь плыли из Ладоги, – отвечал Тихон, – сойму бурею прибило к острову. Вчера пошел в лес да заблудился.
– В лесу и ночевал?
– В лесу.
– Хлебушка-то есть ли? Голоден, чай?
Ломоть хлеба, который взял с собою Тихон, доел он вчера вечером и теперь чувствовал голод.
– Ну пойдем-ка в келью, Тишенька. Чем Бог послал, накормлю.
Отцу Сергию, так звали схимника, судя по сильной проседи в черных волосах, было лет за пятьдесят; но походка и все движения его были так быстры и легки, как у двадцатилетнего юноши; лицо – сухое, постное, но тоже юное; карие, немного близорукие глаза постоянно щурились, как будто усмехались неудержимою, почти шаловливою и чуть-чуть лукавою усмешкою: похоже было на то, что он знает про себя что-то веселое, чего другие не знают, и вот скажет сейчас, и будет всем весело. Но вместе с тем в этом веселье была та тишина, которую видел в лице его Тихон во время ночной молитвы.
Они подошли к отвесной гранитной скале. За ветхим покосившимся плетнем были огородные грядки. В расщелине скалы – самородная келья: три стены – каменные, четвертая – сруб с оконцем и дверью, над нею почерневшая иконка валаамских чудотворцев – святых Сергия и Германа; кровля – земляная, крытая мохом и берестою, с деревянным осьмиконечным крестом. Устье долины, выходившее к озеру, кончалось мелью, нанесенной ручьем, который протекал на дне долины и здесь вливался в озеро. На берегу сушились мережки и сети, растянутые на кольях. Тут же другой старец, в заплатанной сермяжной рясе, похожей на рубище, с босыми ногами, по колено в воде, коренастый, широкоплечий, с обветренным лицом, остатками седых волос вокруг лысого черепа, – «настоящий рыбарь Петр», – подумал Тихон, – чинил и смолил дно опрокинутой лодки. Пахло еловыми стружками, водою, рыбою и дегтем.
– Ларивонушка! – окликнул его отец Сергий.
Старик оглянулся, бросил тотчас работу, подошел к ним и молча поклонился Тихону в ноги.
– Небось, дитятко, – со своей шаловливой усмешкой успокоил отец Сергий смущенного Тихона, – не тебе одному, он всем в ноги кланяется – и малым ребяткам. Такой уж смирненький! Приготовь-ка, Ларивонушка, трапезу, накормить странничка Божьего.
Поднявшись на ноги, отец Илларион посмотрел на Тихона смиренным и суровым взглядом. Всех люби и всех бегай – было в этом взгляде слово великого отшельника фиваидского, преподобного аввы[50] Арсения.
Келья состояла из двух половин – крошечной курной избенки и пещеры в каменной толще скалы, с образами по стенам, такими же веселыми, как сам отец Сергий, – Богородица Взыграния, Милостивая, Благоуханный Цвет, Блаженное Чрево, Живодательница, Нечаянная Радость; перед этою последнею, особенно любимою отцом Сергием, теплилась лампада. В пещере, темной и тесной, как могила, стояли два гроба с камнями вместо изголовий. В этих гробах почивали старцы.
Сели за трапезу – голую доску на мшистом обрубке сосны. Отец Илларион подал хлеб, соль, деревянные чаши с рубленой кислой капустой, солеными огурцами, грибною похлебкою и взваром из каких-то лесных душистых трав.
Отец Сергий с Тихоном вкушали в безмолвии. Отец Илларион читал псалом: Вся к тебе, Господи, чают, дати пищу им во благо время.
После трапезы отец Илларион пошел опять смолить лодку. А отец Сергий с Тихоном сели на каменные ступеньки у входа в келью. Перед ними расстилалось озеро, все такое же тихое, гладкое, бледно-голубое, с отраженными белыми круглыми большими облаками – как бы другое, нижнее небо, совершенно подобное верхнему.
– По обету, что ль, странствуешь, чадушко? – спросил отец Сергий.
Тихон взглянул на него, и ему захотелось сказать всю правду.
– По обету великому, отче: истинной Церкви ищу…
И рассказал ему всю свою жизнь, начиная с первого бегства от страха Антихристова, кончая последним отречением от мертвой Церкви.
Когда он кончил, отец Сергий долго сидел молча, закрыв лицо руками; потом встал, положил руку на голову Тихона и произнес:
– Рече Господь: Грядущего ко мне не изжену. Гряди же ко Господу, чадо, с миром. Небось, небось, миленький: будешь в Церкви, будешь в Церкви, будешь в Церкви истинной!
Такая вещая сила и власть была в этих словах отца Сергия, что, казалось, он говорит не от себя.
– Будь милостив, отче! – воскликнул Тихон, припадая к ногам его. – Прими меня в свое послушание, благослови в пустыне с вами жить!
– Живи, дитятко, живи с Богом! – обнял и поцеловал его отец Сергий. – Тишенька – тихонький, жития нашего тихого не разоришь, – прибавил он уже со своею обычною веселою улыбкою.
Так Тихон остался в пустыне и зажил с обоими старцами.
Отец Илларион был великий постник. Иногда целыми неделями не вкушал хлеба. Драл с больших сосен кору, сушил, толок в ступе и с мукой пек, то и ел, а пил воду нарочно из луж, теплую, ржавую. Зимою молился по колено в снегу. Летом стоял голый в болоте, отдавая тело на съедение комарам. Никогда не мылся, приводя слова преподобного Исаака Сирина: «Да не обнажиши что от уд твоих и аще нужда тебе будет от свербения, обвей руку твою срачицею или портищем и так почеши – никогда же не простирай руки твоей нагому телу, ни на тайные уды смотри никакоже, аще и изгниют». Отец Илларион рассказывал Тихону о своем бывшем учителе, иноке Кирилло-Белозерской пустыни, некоем отце Трифоне, нарицаемом Похабный, «иже блаженным похабством прозревать будущее сподобился». Сей Трифон воды на голову и на ноги не полагал во всю свою жизнь, а вшей у себя не имел, о чем вельми плакал, что в том-де веке будут мне вши, аки мыши. Он же, Трифон, денно и нощно молитву Иисусову творил, и в таковом обыкновении молитвенном уста его устроились до того, что сами двигались на всякое время неудержимо, на челе от крестного знамения синева была и язва; часы ли, утреню ль, вечерню пел – столько плакал, что в забытье приходил от многого хлипанья. Перед смертью лежал семь нощеденств вельми тяжко, а не постонул, не охнул и пить не просил, и ежели кто приходил посетить и спрашивал: «Батюшка, неможешь гораздо?», отвечал: «Все хорошо». Раз отец Илларион подошел к нему тихо, чтоб тот не слышал, и увидел, что он устами маленько почавкал, а сам тихошенько шепчет: «Напиться бы досыта!» «Хочешь, батюшка, пить?» – спросил отец Илларион, а отец Трифон: «Нет, говорит, не хочу». И по сему уразумел отец Илларион, что великою жаждой мучится отец Трифон, но терпит – постится последним постом.