Владимир КОРОТКЕВИЧ - Колосья под серпом твоим
Выпроводили. Алесь остановился на мостике с крылатыми львами, глянул на стремительную воду и подумал, что место, где он будет жить, и канал, и этот мостик он уже успел полюбить.
Потом пошел по направлению к Неве, дорогой поймал лихача и приказал ему медленно ехать на Васильевский остров.
Ростральные колонны были окутаны сумерками.
Тишина и ясность царили на душе. И удивительно – ему не хотелось, чтоб лихач ехал быстро, хотелось немного оттянуть встречу с Кастусем. Он знал, что приближается к порогу, за которым не будет ни ясности духа, ни этого высокого покоя, ни даже дороги назад.
…На стук не ответил никто. Алесь толкнул дверь, и она неожиданно поддалась. Комнатка была небольшая. Стена напротив двери как будто падала на того, кто заходил. В нише этой стены светилось последним светом дня полукруглое окно. Большой подоконник заменял стол. На нем стоял кофейник в коричневых потеках и почти пустая пачка немецкого цикорного кофе. На единственной тарелке среди поздних черных вишен лежал ломоть хлеба.
Стул был только один. Другими, видимо, служили пачки книг, крест-накрест перевязанные бечевками.
На кровати, накрывшись с головой домотканой, в клетку, постилкой, спал Кастусь.
– Кастусь!
Спит. Как пшеницу продавши.
– Кастусь!
Дрыхнет.
Алесь снял книги со стула на пол, сел… Спит. Самого можно вынести. Пьян, что ли? Да не похоже на него.
Загорский обвел глазами каморку. Нездоровая. Под самой крышей. Летом, наверно, жарко, зимой холодно. Вспомнил, как шел в этот подъезд через двор, полный детей, белья на веревках, горячего тумана, валившего из окон подвала, как поднимался по страшно крутой лестнице сюда, под крышу. Наверно, в таком месте жил герой «Бедных людей». На темной лестнице пахнет мышами, пеленками, подгоревшим луком.
Нет, так жить Кастусю он не позволит. «Ну, отказался от уроков – твое дело. За такую принципиальность тебя даже уважать можно. Но почему же ты, черт, не хотел год поработать у Вежи? И не мучился бы теперь.
И теперь не возьмешь. Не возьмешь, знаю. Ссуду будешь просить у университетского начальства, а не возьмешь у друга».
Эта комната… Разве так можно? Свечка в подсвечнике стоит на полу. Полосатая, как арестантская штанина. Темная часть – светлая часть, темная – светлая. Верный признак, что у хозяина нет часов. Днем живет по выстрелу пушки да по бою городских курантов. Ночью – по такой вот свече. Полоска одного цвета сгорает за час. «Студенческая» свечка. Немцы придумали.
А на стене единственное украшение – вырванная откуда-то пожелтевшая гравюра «Стычка Ракуты из Зверина и хана Койдана под Крутогорьем».
Алесь зачерпнул вишен из тарелки. Переспелых, тронутых птицами и потому очень сладких. Положил одну в рот, старательно обсосал косточку и, надув щеки, резко дунул. Косточка упала на подушку. Человек крутнул головой и сел.
…Алесь остолбенев, смотрел на незнакомое лицо, розовое от сна. Темно-русые волосы, рот с припухшей нижней губой, изящная рука растопыренными пальцами приглаживает патлы.
– Несколько неожиданно, – сказал человек.
Загорский не знал, что говорить. Неизвестный опустил глаза и увидел вишни в руке Алеся.
– Приятного аппетита.
Тьфу ты черт! Хорошо, что хоть говорит по-мужицки. Земляк.
– Давайте отрекомендуемся.
– Охотно… Алесь Загорский.
– Князь? – Человек заулыбался.
– Да.
– Сразу видно княжеское воспитание, – сказал человек. – Виктор Калиновский.
– Вы?! Кастусь мне столько рассказывал…
– Представьте, мне он тоже о вас рассказывал.
Лишь теперь Алесь увидел неуловимое сходство Виктора с братом. Один цвет волос, только у Виктора они мягче и не такие блестящие. И нижняя губа. И глаза с золотистыми искорками. Только на красивых запавших щеках неровный румянец.
– Кастусь заждался. Давно здесь?
– Несколько часов. А где он?
– Пошел добывать что-нибудь на ужин. Пришлось почти всю мою месячную пенсию пустить на книги. Если ничего не достанет – разделите с нами вот это.
Алесь посмотрел на вишни в ладони.
– Черт, – сказал он. – Как неловко.
– Ничего. Мы люди свои. Скажите, как там у вас дела? Как с Кастусевой просьбой?
– Какой просьбой? – прикинулся удивленным Алесь.
Виктор посмотрел на него внимательнее.
– Хорошо, – сказал он. – Это хорошо.
Улыбка была добродушная.
«Свой», – еще раз подумал Алесь и спросил:
– Как с вашей работой?
– Продвигается. Сижу над рукописями, как крот, да от пыли чихаю.
– Вы в Публичной библиотеке?
– Да как вам сказать… Кое-что платят.
– Интересно?
– Если б не было интересно, я не оставил бы медицины для занятий историей.
Виктор извлек откуда-то из-за кровати кожаную трубку, похожую на круглый пенал.
– Вот отсыпался, чтоб ночью работать. Тише. А то на моей квартире днем нельзя. А мне надо сделать описание.
Он раскрыл трубку и вытянул оттуда пергаментный свиток.
– Плохо сворачивается пергамент. Но когда свернется, так и не развернешь. Смотрите.
Желтоватая дорожка лежала на его коленях. Черные маленькие буквы и карминные большие.
– Письмо Сапеги, – уважительно сказал Виктор. – Видите печать?
Печать лежала в круглой серебряной коробочке, прикрепленной на шнуре к грамоте. Кружок красного воска с отпечатком.
– Андреевский попросил. Ему нужно по истории философии права. А он нашего языка – ни-ни.
– Наш разве язык?
– А то как же, – Виктор вытянул губы. – Да еще и какой! Слушайте: «Пашто вам, чадзь русінская, занепраўдзівым, але фальшывым ганіці. Чаго таго хочаце, каб слова дзедзіч зберагчы або маетнасць сваю? Слова хочецы сберагчы – мецьмеце вечнасць. Маетнасць адну хоцечы собе прыўлашчыці – морд душы атрымаеце».
Тонкие, длинные пальцы дрожали над документом. Так пальцы слепого иногда дрожат над лицом самого родного человека, не дотрагиваясь до кожи, а просто ощущая его тепло.
– Видите, слова какие?! «Каразн» – это значит утрата, смертная казнь. Забыли слово! – Он как бы взвешивал слова на невидимых весах. – Или вот: «пляснівы конь» – это серый, мышастый. Плесенью пахнет слово, полумраком.
Алесь смотрел на лицо этого чудака и чувствовал, что полюбит его.
– Или «плюта» – это слякоть. А вот «сок» от слова «сачыць» – следить. А мы взяли глупое «розыск». А вот смотри, смотри: «талкавіска» – место, истоптанное конями во время битвы. Или «клявец» – острый молот, чтоб насекать жернова. Забыли!
– Почему? – сказал Алесь. – У нас и теперь клявец. Во время восстания мужики и ими валят.
– Не может быть! – Виктор записывал.
– Да.
– Или вот «лезіва» – веревка, чтоб лезть за бортью… Забыли. Все забыли… Вот так и живем. Выуживаем по словечку из мутного моря.
«Чудак, – подумал Алесь. – Безобидный запыленный чудак. Копается в рукописях, знает, наверно, все до мелочей о Белоруссии и Литве, живет древностью, и плевать он хотел на современность. Архивный юноша».
– Скажите, – спросил он, – вы действительно думаете, что это нужно сегодняшнему дню?
Виктор сухо кашлянул. И вдруг Загорский увидел, что доброе, немного смущенное от тихого умиления лицо как бы подсохло и стало жестким. Кроткие глаза остро сузились. Пухлая нижняя губа подобралась под верхние зубы. Ясно было, откуда это покусывание у Кастуся.
– Что же вы молчите? – спросил Алесь.
– А что говорить? Достоин жалости тот, кто не знает прошедшего дня и потому не может разобраться в сегодняшнем и предвидеть завтрашний… Безразличный к прошлому не имеет никакого интеллектуального преимущества перед животным и потому является первым кандидатом на моральную, а затем и физическую смерть. Все равно, кто это – человек или целый народ.
Виктор неожиданно улыбнулся. Видимо, пришли в голову новые мысли, и он сразу забыл о своем раздражении.
– Вы не заметили, что больше всего врут в истории? И как раз те, кто громче всех кричит о сегодняшнем дне и рекомендует прошлое как альбом с интересными картинками. Ну хоть бы мой непосредственный начальник барон Модест Корф,[121] немецкая колбаса на имперской русской службе. Зачем им врать, когда история – было и быльем поросло?
Он улыбнулся и прилег. Опершись на локоть.
– Страница истории… Знаете, с кем Модинька учился? С Пушкиным. Врагами были. Ссорились. Африканец нашего, случалось, и поколачивал. И получалось так, что скрещивались их пути. Один за книгу – и второй за книгу. Один историю писать – и второй писать. Полагаю, у Модиньки, хотя он и нахватал чинов, все время оставалось чувство ущербности, обделенности, подсознательное желание соперничества. Ну и писали. Один – свои книжечки, азбуковнички для бедных, а второй – «Историю Пугачевского бунта». История – чепуха, история – труха! Так скажите мне, князь Загорский, скажите мне, почему за эту труху одного всю жизнь гоняли, застрелили в конце концов и даже после смерти боятся? И почему другого за эту никому не нужную труху возвысили, степеней надавали?