Роже дю Гар - Семья Тибо (Том 3)
"Зато ты нисколько не переменился", - подумал Антуан.
Из Пуан-дю-Жур в Левалуа катафалк ехал Внешними бульварами. Радостный и сияющий вставал воскресный день. Уже пригревало солнце. У фортов разгуливали солдаты. Парижанки в светлых платьях направлялись через ворота Дофина в Булонский лес с детьми, с собачками; вдоль тротуаров стояли тележки, полные цветов. Как когда-то...
- А от... чего она... умерла? - спросил Антуан. Голос его прерывался от толчков.
Жиз круто повернулась к нему:
- Отчего? Бедная тетя... Она, как говорится, вся изболелась. Желудок, почки, сердце. Целыми неделями у нее не работал желудок. В последнюю ночь сердце внезапно сдало. - Она помолчала. - Ты представить себе не можешь, как изменился ее характер за последнее время, с тех пор как она переехала в Убежище... Ничем, кроме себя, не интересовалась. Ее режим, ее здоровье, ее сберегательная книжка. Тиранила сиделок, монахинь. Да, да! Жаловалась на всех: ей казалось, что ее преследуют. Даже обвинила свою соседку, что та ее обокрала: вышла целая история... Тетя по суткам не пила: думала, что сестры хотят ее отравить.
Жиз снова замолчала: никто не произнес ни слова. Молчание она истолковала превратно - приняла его за упрек. Потому что в последние дни ее мучила совесть: она спрашивала себя, все ли сделала, что должна была сделать для тетки. "Ведь она воспитала меня, - твердила про себя Жиз, - а я ушла от нее при первой же возможности; и в Убежище я ее почти не навещала".
- В Мезоне, - снова заговорила она, повысив немного голос, как будто желая оправдаться, - мы так поглощены вашим госпиталем... Пойми, мне нелегко было выбраться. Последние месяцы особенно; я ее почти не видела. А потом настоятельница мне написала, и я тут же приехала. Никогда не забуду... Бедная тетя... Сидела в самом углу комнаты, где висели ее платья, - на чемодане, в рубашке и в белой холщовой юбке, чепец сбился набок. Одна нога в чулке, другая голая. Она высохла вся, как скелет. Лоб торчит, щеки ввалились, шея тощая... Но удивительно - нога у нее была совсем молодая, даже юная: нога как у девушки... Она ничего не спросила - ни про меня, ни про кого. Сразу начала жаловаться на своих соседок, на монахинь. А потом открыла свой секретер, помнишь его? Ей захотелось показать мне ящичек, где она хранила свои сбережения, "чтобы оплатить все расходы". И тут она начала говорить о своем погребении: "Ты меня больше не увидишь. Я скоро умру!" А потом сказала: "Но ты не бойся, я скажу настоятельнице, чтобы она все-таки высылала тебе деньги на рождество". Я попробовала было пошутить: "Тетя, ты уже лет десять твердишь, что скоро умрешь". Она рассердилась на меня: "Я хочу умереть! Я устала жить!" И потом взглянула на свою ногу: "Посмотри, какая у меня крошечная ножка. А у тебя всегда были лапищи, как у мальчишки". Прощаясь, я хотела ее поцеловать, но она меня оттолкнула: "Не целуй меня. От меня плохо пахнет, старостью пахнет..." И тут заговорила о тебе. Я была уже у дверей; она меня окликнула: "Знаешь, у меня выпало шесть зубов. Прямо рву их, как редиску!" И так весело рассмеялась своим смешком, помнишь? "Шесть зубов. Скажи об этом Антуану... Если он хочет меня увидеть, пусть поторопится".
Антуан слушал. Слушал с волнением: с недавних пор его стали интересовать рассказы о болезнях, о смертях. Кроме того, болтовня Жиз позволяла ему молчать.
- Это было твое последнее посещение?
- Нет. Я приезжала еще недели через две. Она написала мне, что соборовалась. В комнате было темно. Тетя не могла выносить дневного света... Сестра Марта подвела меня к постели. Тетя лежала, скорчившись под пуховиком, совсем крошечная... Сестра попыталась вывести ее из оцепенения: "Это ваша любимица Жиз!" Пуховик зашевелился. Не знаю, поняла ли она, узнала ли меня. Вдруг она сказала очень четко: "Как это долго!" - а через минуту: "Что слышно о войне?" Я стала ей рассказывать, но она не ответила, очевидно, не понимала. Несколько раз перебивала меня: "Ну? Что же нового?" А когда я хотела поцеловать ее в лоб, она меня оттолкнула: "Ты меня растреплешь!" Бедная тетя... "Ты меня растреплешь!" - последние ее слова.
Шаль утер глаза платком. Потом аккуратно сложил платок и неодобрительно пробормотал сквозь зубы:
- И не нужно было... Не нужно было трепать ее волосы!
Жиз быстро опустила голову, и невольная улыбка, юная и лукавая, прошла, как отблеск, по ее лицу. Антуан уловил эту улыбку, и Жиз вдруг стала очень близкой: захотелось назвать ее, как прежде, Негритяночкой и поддразнить, как в былые времена.
Карета въехала в ворота заставы Шамперре и остановилась для совершения необходимых формальностей. На площади стояли зенитные пушки, пулеметы и прожекторы, закамуфлированные чехлами, возле них расхаживали часовые.
Когда кортеж снова двинулся и выехал на шумные улицы Левалуа, Шаль вздохнул:
- Ах! А все-таки она была счастлива в Убежище, наша славная Мадемуазель! Того же и себе желаю, господин Антуан: мужскую богадельню, но, конечно, благоустроенную... Там будет спокойно... Не придется ни о чем больше думать... - Он снял очки, вытер их. Без очков он щурился, и взгляд у него оказался кроткий и восторженный. - Я оставлю им ренту, которую получил от вашего отца, - продолжал он, - у меня будет кров над головой до конца моих дней... Смогу понежиться в постели, смогу подумать о своих делах... Я побывал тут в одной богадельне, в Ланьи. Но по нынешним временам этот район небезопасен, слишком на Востоке. А с этими бошами ничего нельзя знать. Да и бомбоубежища настоящего там нет... Значит, это вообще не настоящее убежище. А по нынешним временам нужны настоящие убежища.
Он произносил "по нынешним временам" жалобным голосом, заслоняя лицо руками в черных перчатках, как будто оборонялся от слишком зловещих предзнаменований. Шведские перчатки были не по руке, и ссохшиеся кончики потертых пальцев противно закручивались, как завитки раковины.
Антуан и Жиз молчали. Им уже не хотелось улыбаться.
- Ни в чем нельзя быть уверенным, нигде нет покоя, - продолжал Шаль жалобным голоском. - Только во время ночной тревоги... когда есть надежное убежище. Тогда спокойно... В доме номер девятнадцать, напротив нас, есть хорошее убежище. - Он помолчал с минуту потому, что Антуан раскашлялся. Потом добавил: - Видите ли, господин Антуан, ночи в убежище - по нынешним временам это лучшее, что может быть.
Карета ехала вдоль длинной стены.
- Должно быть, здесь, - сказала Жиз.
- А отсюда ты куда? - спросил Антуан.
Он крепко налегал плечами на спинку тяжелой колымаги, чтобы смягчить толчки, от которых у него ломило все ребра.
- К тебе, на Университетскую улицу, конечно... Я там уже с позавчерашнего дня. Карета довезет нас до дому. Деньги уже заплачены.
- Лучше попытаемся найти хорошее такси, - сказал Антуан, улыбаясь. Взгромоздившись в паланкин, он боялся вылезти из него, боялся и оставаться в нем. Поэтому он твердо решил добраться до дому каким-нибудь иным способом.
Жиз удивленно взглянула на Антуана. Но ничего не спросила.
Впрочем, карета уже въехала в ограду кладбища.
III. Антуан возвращается к себе
- Ну, теперь держатся все. Можешь посидеть так десять минут?
- Хоть двадцать, если тебе угодно.
Антуан сидел верхом на стуле перед маленьким письменным столом в своей комнате на Университетской; на голой спине у него было восемь банок.
- Смотри, - сказала Жиз, - не простудись.
Она взяла свою накидку сестры милосердия, которую при входе бросила на стул, прикрыла ему плечи.
"Какая она добрая, милая, - подумалось ему, и он не без волнения ощутил, что где-то в глубине таится прежняя нежность к ней, согревавшая сердце. - Почему я чуждался ее последние годы? Почему не писал ей?" Он вспомнил вдруг свою розовую комнату в Мускье, где шесть girls задирали над зеркалом ноги, вспомнил общий стол, заботливые, но грубые руки Жозефа. "Как хорошо бы остаться здесь, а Жиз ухаживала бы за мной".
- Я не закрою двери, - сказала Жиз. - Если я тебе понадоблюсь, кликни меня. Пойду приготовлю кормежку.
- Нет, нет, только не кормежку, - резко ответил он, - нет, хватит кормежек за эти четыре года.
Жиз улыбнулась и вышла из комнаты, он остался один.
Один, - ощущая прелесть вновь обретенного уюта и воплотившейся мечты о женской нежности, озаряющей изголовье.
И один на один с запахами, - они охватили его сразу, как только он вошел в переднюю и машинально повесил кепи на тот самый крюк, на который раньше вешал шляпу; и потом, жадно раздув ноздри, он с ненасытным любопытством принюхивался к запахам своего дома, которые, казалось, совсем забыл и, однако, узнавал сразу: еле уловимые, неясные, почти не поддающиеся определению и как будто исходившие разом от обоев, ковров, занавесей, от кресел и книг, чуть ощутимо наполняющие весь этаж пронзительным духом затхлости, сукна, мастики, табака, кожи, лекарств...
Возвращение с кладбища, откуда они по дороге заехали на Лионский вокзал за чемоданом, показалось ему нескончаемо долгим. Боль в боку стала нестерпимой, одышка усилилась; и, вылезая у подъезда из автомобиля, совсем разболевшийся, он горько упрекал себя за то, что предпринял эту поездку. К счастью, он захватил с собой все необходимое, и после укола одышка поутихла. Потом под его наблюдением Жиз поставила восемь банок; они уже начали действовать, бронхи прочистились, дышать стало легче.