Карл Шпиндлер - Царь Сиона
Шли они, глубоко задумавшись, и не проронили ни слова. Завывание ветра тотчас же заглушало шум их шагов. Их потому не заметила и Дивара, снова шедшая от собора с полускрытым фонарем и в плохой одежде. На этот раз у нее не было корзинки, но рядом с ней шел старик, которого она вела, словно дочь слепого отца Старик этот двигался с большим трудом. Спина его была сильно сгорблена; священническое облачение волочилось ниже пят по земле; его лицо совершенно закрывал капюшон, какие тогда носили, выходя на улицу, сверх белого платья каноники старой церкви или братства святого Павла. Царица и ее спутник скрылись в маленькую дверь дворца. Гелькюпер и стольник, стоявшие все время неподвижно, пока не исчезли ночные путники, теперь толкнули друг друга локтями и первый заметил:
— Внимание! Что-то неладное творится между их величествами. Меня уж не проведешь! Гляди в оба, старина, чтобы ни добыча, ни награды у нас не пропали!
Расставшись, наконец, они пошли каждый по своему делу. Царь и его любимцы пировали. Герцоги лакомились жирными блюдами дворцовой кухни. Дикое веселье оживляло стол, пока, наконец, царь не произнес последнего тоста:
— Отец Всевышний благословил виноградные лозы, чтобы они радовали сердце человеческое и укрепляли руку воина. Слушайте вы, герои и повелители мира сего! Окрыленный вином, я вижу будущее, а вы услышите из уст моих предсказание. Господь совершит чудо в эту ночь: Он даст свободу израильтянам без битвы и крови. Отец наш не хочет истребления Сиона в пламени пожаров. Сам шестьдесят будет урожай зерна; бури будут веять благоуханием роз; дожди обратятся в потоки бальзама. Возвращайтесь в свои дома, вы, сильные мира сего! Ступайте к своим женам, вы, правители государств, и вы, комендант города и казначей! Спите покойно сегодня: пусть спит и весь усталый народ, кроме самой необходимой стражи. Ангел Господен бодрствует над городом и прикрывает его своим белоснежным крылом. Неприятель, напротив, дрожит за своими стенами: Сион, словно панцирем, окружил себя ужасом и страхом. Завтра Господь дозволит мне сообщить вам всю глубину Своей милости к нам.
Герцоги и высшие сановники государства поцеловали руку милостивому царю и разошлись с отяжелевшими головами, готовые сейчас же исполнить приказание — заснуть самым крепким, безмятежным сном. Тем более должен был сон укрепить их, что они давно уже отказывали себе в нем, оставаясь на посту и подбадривая изнуренное войско.
Между тем на валах в тот самый час, подобно привидению на стенах Сиона, о котором рассказывает Иосиф, метался человек и кричал:
— Горе, горе тебе, Иерусалим!
Вооруженные стражники спрашивали, насторожившись:
— О чем кричит этот человек? Что ему нужно?
Но у большинства из них усталость брала верх: они в ту же минуту склоняли головы и засыпали, прислонившись к копьям. Те же немногие, которые не спали, закрывали себе уши, чтобы не слышать: часто, слишком часто за последнее время раздавались подобные крики! Как только прорицатель беды заметил, что проповедует в пустыне, он спустился в город. Но и тут, в опустелых, заваленных обломками и грязных улицах, никто не слушал зловещего ночного крика: лишь ветер, завывая, гнался ему вдогонку. Все, что было еще живого в городе, спало, бессильное и усталое. Так добежал недобрый вестник до царского дворца.
— Горе, горе тебе, Иерусалим! — вознесся его крик в освещенные окна и затем, несмотря на сопротивления Тилана и других стражников, он ворвался прямо в покои царя.
— Что с тобой, Петер Блуст? — встретил его рассерженный царь. — Чего ты воешь так, что даже у меня сердце сжимается в груди? Мало разве того, что мне за каждым столбом чудится тень убийцы?
Лицо царя перекосилось от боли; он схватился за горячий, покрытый красными пятнами лоб. Петер Блуст, стоявший у стола, задул все свечи, оставив лишь стенные, опрокинул все бокалы и прокричал горестным голосом:
— Иоанн, сын человеческий! Ты живешь в непокорном доме, и я хочу сделать тебя чудесным знамением этого непокорного дома.
У Гаценброкера, оставшегося вместе с Гелькюпером при царе, волосы встали дыбом. Шут пробормотал:
— Придворный пророк чует смерть Израиля… Петер Блуст продолжал с возрастающим воплем:
— Бремя будет одинаково тяжело и царю, и всем поколениям израильтян! Монарх их понесет свою ношу во мраке: он выедет через ту стену, которую пробьет неприятель. И я накину на него сеть свою, чтобы он был пойман на моей охоте. Так говорит Господь…
— Ты богохульствуешь! — закричал на него Бокельсон. — Вон отсюда!
— Слушай и примечай, что тебе говорит человек в холщовом одеянии! Кайся, кайся и кайся в своих грехах! Скоро меч пройдет по стране, и он не пощадит тебя.
Пока Петер Блуст восторженно и угрожающе говорил так, Гелькюпер снова пробормотал, догадываясь о намерениях царя:
— Понесет во мраке, проедет сквозь стену!.. Ей Богу, я почти верю, что царь замышляет что-нибудь подобное! Нужно мне быть настороже.
При этом он ловко спрятал у себя большой столовый нож. А Петер Блуст, у которого, по-видимому, благодаря кровавому прошлому, а также и предчувствию ужасного будущего, было расстроено воображение, бросился на колени перед царем и завопил:
— Бокельсон! Я почитал тебя, как Бога, а теперь знаю, какой ты лукавый. Ты питался одними булками, медом да маслом; ты был поразительно прекрасен, и тебе досталось царство. Но слава о тебе разрослась между язычниками, и ты испортился, предался роскоши: ты стал творить такое, чего и твой братец, Содом, никогда не делал. Покайся перед концом своим! Мене, мене, текель…[56]
— Оставь меня! — воскликнул Бокелькон и оттолкнул проповедника.
Блуст поднялся и неистово закричал:
— Не оставляй при себе грехов своих, смой грязь с Имени Господня, которое ты осквернил! Ты хлеб будешь есть в трепете и воду пить в горе, а затем будешь в дыму и пламени! Час настал. Кайся!
Царь схватил притеснителя своего за горло и толкнул его к богатырю Тилану.
— Выбрось собаку из окошка! — приказал он в сильнейшем гневе.
При диком хохоте телохранителей, человек в холщовом одеянии полетел на соборную площадь, где и лег без звука, без движения, словно упавшая с собора статуя. Но на виновников его падения напал такой ужас от совершенного преступления, что они поспешили на свои ложа и с головой спрятались под одеяло. Царь же намеренно выказывал особенно веселое настроение.
— Будьте веселы! — обратился он к бледному Гаценброкеру и к нахмурившемуся придворному шуту. — Ночь еще в самом начале; вино не должно выдыхаться в кувшинах. Шемтринк, виночерпий, и мой стольник в передней готовы наполнить бокалы новым вином. Света у нас еще достаточно, чтобы вообразить себя засидевшимися в трактире весельчаками. Показывай свои шутки, Гелькюпер. Скинь с себя маску, саксонский князь, и расскажи нам что-нибудь веселенькое! Сократим себе часок этой беспокойной, бурной ночи!
— Как же нам пойдут на ум шутки и сказки, когда перед этими самыми окнами придворный пророк борется со смертью? — возразил Гаценброкер.
— О, ты, неискусный комедиант! — воскликнул царь. — Не сотни ли раз ты видел, как по твоему повелению умирали на подмостках целые княжеские поколения? Не говори же, что комедия — нечто иное, чем сама жизнь человеческая! Каждый из нас твердит свой, самой судьбой назначенный урок; каждый красуется в нарядных тряпках, пока смерть не снимет их с него. Что от нас останется, когда всех поглотит могила? И ваша курфиршеская светлость, и мое величество, оба мы истлеем, и те же черви нас будут глодать, которые глодали останки избранных и миропомазанных владык.
— Да, ведь и ты, братец, избран и миропомазан, как все твои сотоварищи на престолах, — лукаво заметил Гелькюпер. — Не будь чересчур скромен, оставь и этим благородным людям их честь. Не буди неверующих!
— Для меня они не существуют, — смеялся Бокельсон. — Час настал, сказал Петер Блуст. Конечно, для него, глупого, он настал, а для нас всех прошел: мы еще поживем, и для нас настанут новые времена.
— Отгадай, отгадай, что это такое? — напевал придворный шут.
Гаценброкер покачал головой, приговаривая:
— Не первую неделю хожу я как в бреду! Нищим бродил я по белу свету, потом стал шпионом, был пойман и отдан во власть епископа: заготовил уж я свое завещание как вдруг попал в твои руки, Ян Бокельсон. И вот ты одарил меня землей, ты дал мне людей, ты стал роскошно одевать меня; лучшей жизни я бы себе не мог пожелать нигде и никогда, несмотря на то, что я — твой пленник!.. Но раз ты меня больно огорчил, Ян, очень больно… Не думал я, что мне придется почитать тебя как благодетеля; и благодеяния твои опасны…
— Старое дитя! — остановил его Бокельсон. — Ты боишься еще будущего? И что это у тебя прошлое, словно колода, висит на ноге? Ты, пожалуй, готов пролить слезу другую за Микю Кампенс? Э, полно, она сладко спит; а тебя бы она только сделала несчастным. Но судьба каждого начертана испокон века и припечатана.