Аркадий Савеличев - Генерал террора
— Неужели я пьян? Блюмкин? Я же приказал не пускать тебя!
— Здесь приказывать могу только я... и разрешать вам, уважаемый Борис Викторович, заниматься любовью, пьянством и всяким другим несущественным делом, которое не мешает рабоче-крестьянской власти.
Блюмкин походкой хозяина подошёл к буфету, погремел одной бутылкой, другой, коньяк отринул и налил «Смирновки» — две рюмки, конечно.
— За нас. За славных террористов!
Савинков знал, что от него и на этот раз не отвязаться. Он презирал своё нынешнее безволие, но безропотно чокнулся с человеком, которому раньше никогда бы руки не подал.
— Пусть дама погуляет во внутреннем садике...
— ...тюремном?
— Ну, разумеется, Борис Викторович. Разговор у нас недолгий, мужской. А дело идёт к вечеру. Не тащиться же ей через весь город опять к вам. Да и часовые могут обидеться — вдруг не пустят?
Савинков удручённо глянул на Любовь Ефимовну, сидевшую на краешке кровати:
— Люба...
Она фыркнула, но тоже безропотно, как и всё тут делалось, вышла за дверь. Славная дверь была — открывалась и закрывалась по какой-то внутренней бессловесной команде.
— О чём же со мной на этот раз хочет говорить убийца посла Мирбаха? Насколько я понимаю, никаких официальных постов ты, пройдоха, не занимаешь, и тем не менее чекисты ценят тебя и позволяют делать то, чего не может делать даже товарищ Дзержинский?
Блюмкин выслушал эту гневную тираду с невозмутимым спокойствием:
— Товарищ Дзержинский — большой человек, грязными делами ему не с руки заниматься, а нам с вами...
— Во-он! — грохнул Савинков о стол ненавистной бутылкой.
На грохот просунулась голова армейца, — то ли Сидорова, то ли Иванова, кто их разберёт, — помаячила секунду-другую в дверном створе, но ничего существенного в этом грохоте не нашла. Блюмкин заявлялся сюда не впервые, и всегда в присутствии Любови Ефимовны. Цель нехитрая: довести несговорчивого посидельца до белого каления, чтобы легче было с ним разговаривать. И дальняя цель прояснялась: стать то ли начальником, то ли подчинённым — какая разница?
Через пять минут Блюмкин как ни в чём не бывало и вернулся.
— Ну-ну, сбили нервы, и хватит. Чего нам делить, Борис Викторович?
Савинков всегда трезвел в присутствии Блюмкина. Он за свою жизнь знал подсадных уток, знал провокаторов, инспираторов, и прочих, и прочих, но Блюмкин не походил на них; тот, кто в критические для большевиков дни восемнадцатого года взял на себя ответственность за убийство германского посла графа Мирбаха, на простого исполнителя не походил. Савинков жалел, что тогда, зимой восемнадцатого года, на Мясницкой не побратался со своим браунингом... жалел искренне, профессионально. Разряди он свой браунинг — может, и не пролились бы реки никчёмной крови... Чего сейчас хочет этот безродный, воскресший авантюрист?
Живуч, живуч, в этом ему не откажешь.
Когда он с поручиком Патиным и корнетом Заборовским охотился за секретной «тройкой» Чека, готовившей убийство в Вологде иностранных послов, то посчитал Блюмкина убитым. Прямой выстрел. Швырок под откос поезда. Мандат, наконец. Кровь на рыбацком балахоне... Но ведь как с гуся вода!
— Меня и ранило-то всего ничего. Я в памяти был, я слышал, как вы меня обыскивали. Что, провёл вас за нос?..
— Славно провёл, пройдоха!
— Вот-вот. Цените мою незлобивость.
— Да ведь всё равно, поди, пулю отливаешь?
— Зачем? Нам вместе жить, вместе работать.
— Яснее! Не понимаю иносказаний.
— Понима-ате, Борис Викторович, понимаете.
— Но толку-то от меня? Хотя бы для Чека?..
— Мы славные ребятки! Мы стрелянные. Вы да я... хоть песенка-то всё же моя...
— Мне в детстве слон на уши наступил. Не понимаю!
Хитрил «Генерал террора», хитрил.
После смерти Ленина в среде большевиков начиналась смертельная грызня. Савинков прочитал тайные письмена даже на бледном лице товарища Дзержинского. Такие люди, как Дзержинский, в грязные дела, разумеется, не полезут, но Блюмкины?..
У большевиков оказывалось слишком много никчёмных, ожиревших людишек, вроде приснопамятного московского губернатора князя Сергея... И что из этого следовало?!
«Генерал террора» размышлял. Он даже не прочь набить себе цену. Вам нужен «устранитель» кремлёвских царедворцев, новоявленных губернаторов, мордоворотных министров, вышедших из пьяненьких прапорщиков, как Крыленко?.. Наконец, вождей, не желающих подчиняться вождю единому, верховному?!
Беседы с дуче Муссолини не прошли даром. В его развязной итальянской экспансивности была своя правда: да, в стране, где свой своя не узнает, только верховный вождь может примирить и образумить враждующие стороны. В России все воевали против всех; кремлёвские бонзы ненавидели друг друга больше, чем красные — белых и белые — красных. Что из этого следовало? Кто не уйдёт добром — уйдёт под топором...
Савинков мог бы гордиться: даже большевики, посадившие его в мышеловку, по-прежнему признают в нём главного «Генерала террора». Но кто — против кого?..
— Ладно, Блюмкин, я тебя прекрасно понимаю. Передай тем, кто стоит за тобой, передай, наконец, и самому себе: Савинков думает. Я не жулик запечный. За понюшку табаку меня купить нельзя.
— Почему ж за понюшку? — так и просиял пройдоха Блюмкин. — Две? Три? Сколько пожелаете... «Генерал террора»!
— Во-он! Во-он... выблядок большевистский!..
Бутылку он теперь схватил отнюдь не для аффекта.
Блюмкин понял это. Выскочившие из-за двери Сидоров и Иванов с удовольствием наблюдали, как этот и для них непонятный тип опять задом, задом пятился под спасительные штыки.
Вот ещё странность: всегда при наганах, при одних только наганах, а для Блюмкина точат штыки. Интересно, что можно делать штыками хоть и в просторной, но всё же ограниченной стенами комнате?..
После вторичного изгнания Блюмкина к нему заглянуло и высокое, очень высокое, начальство, напрямую вхожее к товарищу Дзержинскому, но при виде сидельца, спокойно попивающего коньяк за своим письменным столом, покачав краснозвёздными головами, в разговоры пускаться не стало. Кто руководит такими прохвостами, как Блюмкин?..
Савинкову не хотелось об этом думать. Было некогда думать. Очередной взмах дверей впустил Любовь Ефимовну... Любу, чёрт возьми!
— Все говорят: вы несносны, Борис Викторович!
— Вас-то не снести, Любовь Ефимовна? Вполне снесу, на ручках, если хотите.
— Хочу! Хочу!
Опять, как в давней революционной Москве; или чудилось, или всё повторялось в извечном круговороте?!
Она уже сидела у него на коленях, ожидая, когда ещё выше поднимут. Она была неподражаема в своей милой искренности, эта полупевица, полутанцовщица, полужена... и тюремная подсадная утка!
— Что же вы меня не несёте? Неподъёмна для ваших ослабевших рук?
— В полном подъёме. Куда ж изволите?
— В кровать! В кроватку, разумеется.
Интересно, что делал в это время Саша Деренталь, всё ещё числящийся её мужем? Наверняка коньяк попивал и поругивал свою печень. Уроков ревности он не проходил; уроки мужского дружества усвоил прекрасно.
Савинков мог бы задать себе вопрос: почему же их, взятых в Минске за одним обеденным столом, так быстро выпустили с Лубянки и предоставили полную свободу жить в своё удовольствие? Неподражаемая Любовь Ефимовна хвасталась: Саше предоставили хорошую работу в Обществе культурных связей с заграницей. Она и сама, не успев с Лубянки до Тверской перебежать, то ли в женских журналах, то ли в чекистских борделях пристроилась. О, времена, о, нравы!..
Он ни в чём своих друзей не обвинял. Игрушки в чьих-то руках?..
Но разве с ним не играют?!
Даже если оставить в стороне товарища Дзержинского — Блюмкины-то под чьим крылом витают?..
Видит православный Бог: он за семь прошедших лет так и не удосужился узнать имечко нехристя. Что имя? Блюмкин — и всё!
— Не так... — вроде как его мысли читали, но совсем о другом: — Не так вы меня берёте...
— А как же, извольте вас спросить?
— Женщин не спрашивают. Женщин берут и...
— и?..
— Люляют!
Право, дословно московские тайные вечера повторялись. Разве здесь не было тайн? С её мужем? С ней самой? С каким-то Блюмкиным?..
— Ну и язык у тебя, Любаша!
— Ага — Любаша! Это уже лучше... мой непримиримый Боренька!
— Но только ли — твой?
— Не придирайся к словам. Неужели ты не скажешь спасибо за эту роскошь, за это житье-бытье?..
— ...тюремное питье? Нет, не скажу, Любовь Ефимовна.
— Неужели мало?
— Мало. Для Савинкова — мало!
Как ни тихо они переговаривались, дверь отворилась; Сидоров — Иванов спросил: