Александр Филимонов - Проигравший.Тиберий
Та была перепугана не меньше Тиберия: еще ни разу в жизни она не видала сына таким свирепым.
Тиберий и не скрывал своей ненависти.
— Сумасшедшая старуха! — грозил он матери сжатыми до хруста костлявыми кулачищами. — Кто просил тебя писать, когда можно было сказать словами? Все, все может погибнуть! Понимаешь ты это, старая дура? Вся моя жизнь, все мои труды и мучения — все зря! Единственное, что мне еще, может быть, удастся, — это увидеть, как тебя первую подцепят на крюк!
Но Ливия все же оставалась Ливией — она сумела быстро справиться с испугом. Выпрямившись во весь рост, она грозно сверкнула глазами на сына, и Тиберий осекся.
— Еще одно слово из твоей грязной пасти — и ты пожалеешь! — прошипела она. — Как ты посмел так говорить со мной? Труды! Это я сделала тебя тем, кто ты есть сейчас, мерзавец! И стоит мне моргнуть — от тебя останется куча грязного мяса! Забыл про письма Августа?
Тиберий тяжело дышал, сверля Ливию взглядом, но постепенно успокаивался. Его руки обессиленно повисли, глаза словно подернулись мутью. Казалось, он перестал видеть.
— Вот так-то лучше, — сказала Ливия, — Я вижу, ты немного расстроен, сынок. Что ж, я действительно виновата — но ты уж прости свою старую мать. Про какое письмо ты говорил?
Тиберий потер лицо, чтобы привести в порядок мысли, которые словно разбегались в разные стороны. Наконец проговорил:
— У Планцины. Твое письмо. Она сохранила. Пизон хочет… Он покажет его сенату…
— О, — Ливия оживилась, — это еще не так страшно. Планцина по-прежнему верна мне и ценит мою дружбу. Я сегодня же поговорю с ней. А ты поговори с Пизоном.
— Он мне не поверит. Он уже не верит.
— Поверит, раз хочет жить. Его спасение в нас, если только мы останемся вне подозрений. Но ты должен сделать одну вещь, — Ливия подошла к письменному столику и, отодвинув в сторону исписанный пергамент, разложила один чистый лист, — Напиши им помилование. И подпишись. Я покажу его Планцине — в обмен на мое письмо.
— Сенат помилования не примет.
— Сенат его не увидит. Пиши.
Тиберию пришлось садиться за столик. Под диктовку Ливии он написал несколько строк:
«Ввиду того, что обвинения Гнея Пизона и Планцины Пизон в колдовстве и магии кажутся нам невразумительными и не могут быть доказаны, не может считаться доказанной и их причастность к смерти нашего сына Гая Цезаря Германика. Разбирательство дела считаем законченным. По совокупности улик виновной признана Мартина, уличенная в колдовстве и изготовлении ядов».
Написав последние слова, Тиберий вопросительно посмотрел на мать:
— Мартина в сенате расскажет то же самое, что могут рассказать Планцина и Пизон.
Ливия усмехнулась хорошо знакомой Тиберию улыбкой:
— Она уже ничего не расскажет. Она мертва.
— Как мертва? — не поверил Тиберий.
— Мои люди нашли ее. Все-таки у меня еще есть кое-какие возможности. И я вовсе не такая уж старая дура, как ты думаешь.
Тиберий вновь потер лицо.
— Я погорячился, матушка, — буркнул он. — Но меня извиняет то, что я тревожился о нас обоих.
— Я тебя прощу, мой дорогой сын, но не сейчас, — надменно произнесла Ливия, — А только после удачного завершения процесса. Иди же, сообщай Пизону, что он будет помилован. А я постараюсь вытащить сюда Планцину.
Не прощаясь, Тиберий ушел. А Ливия послала за Планциной.
Та приехала тотчас, едва только получила приглашение.
Их разговор был короток и ясен: Ливия в нескольких словах обрисовала ситуацию и доказала Планцине, что дело зашло слишком далеко, опасность нависла над ними всеми, и только пожертвовав Пизоном — да-да, милая моя, но что делать! — удастся насытить кровожадность общественного мнения. И письмо, на которое Планцина возлагает надежды, — на самом деле не спасительная соломинка для утопающего, а тяжелый камень, что быстро утянет ко дну. Планцина пустила немного слез, но со вздохом признала, что Ливия права.
Суд над Пизоном — сначала над ним, без Планцины, потому что ее в сенат допустили бы лишь в случае особой нужды в показаниях, — начался на следующий день. Пизон успел получить от Тиберия ряд указаний и держался с видом оскорбленной добродетели. На все обвинения отвечал одно: он — жертва заговора, причины которого не понимает. Да, он ссорился с Германиком, но разве за это судят? Это были даже и не ссоры, а дискуссии по деловым вопросам, и, если они велись несколько более страстно и несдержанно, чем это обычно принято, Пизон об этом сожалеет. А что касается колдовства, то нелепее этого он ничего не слышал. Какой из него маг? Он честный римский всадник и ни разу даже не видел, как колдуют. Одним словом» ничего в сенате не добились, тем более что Тиберий нарочно старался задавать вопросы, грозные с виду (насчет закопанных под полом отрезанных голов), но ни на шаг не приближающие сенаторов к истине, которая была им известна без всякого суда. В этот день заседание длилось до вечера, и продолжение было назначено на завтра.
Когда Пизона — под усиленной охраной — выводили из здания сената, в толпе, что собралась рядом и ожидала скорого и справедливого эдикта, закричали:
— Пизон! Они тебя оправдают, радуйся! Но от нашего суда ты не уйдешь!
Этой же ночью Планцина, дождавшись, когда супруг уснул (а он долго не мог заснуть — все жаловался ей на вероломство Тиберия и Ливии), тихонько достала из-под подушки припрятанный заранее нож и, на несколько мгновений задержав взгляд на лице спящего Пизона, решительно воткнула острое лезвие ему в сердце.
Потом она сняла со стены меч Пизона, вымазала его кровью и вложила ему в руку.
О самоубийстве узнали утром. Для всех это было доказательством вины Пизона — разве он стал бы убивать себя, если бы надеялся оправдаться? Но Тиберий, завершая дело в сенате, добился все-таки оправдания, так как прямых улик против Пизона не было найдено (это он сделал для того, чтобы поставить на место друзей Германика, добивавшихся справедливости).
Планцине, безутешной вдове, также не удалось отвертеться от суда. Но для нее суд прошел почти безболезненно: она только рыдала и клялась в своей невиновности, а Мартины, способной подтвердить обвинения, не было в живых.
Таким образом смерть Пизона искупила все. Его семья не пострадала — не была лишена имущества. Единственным членом семьи, понесшим наказание, стал сын Пизона, вместе с ним воевавший против Сенция, но и он отделался легко: всего лишь на год был изгнан из Рима.
Процесс над убийцами Германика произвел на жителей тягостное впечатление. С одной стороны, Пизон, конечно, был мертв, но с другой — признан невиновным. Ломающая от горя руки Планцина как-то не вязалась с образом коварной интриганки и отравительницы и вызывала скорее чувство брезгливости, чем желание отомстить. Словом, все чувствовали себя обманутыми.
Тиберий вновь начал проявлять активность. Сразу же после окончания процесса он потребовал у сената принятия жестких мер против нарушения нравственности: замеченные в прелюбодеянии жены и мужья отныне должны были в лучшем случае высылаться из столицы без единого гроша, а всякому, кто доносил о примерах безнравственного поведения, полагалась большая денежная награда. Так что у граждан появились новые причины для страхов и размышлений, кроме скорби о несчастной судьбе Германика. Состоявшиеся в конце декабря сатурналии[71] прошли так, словно в городе была чума: все ограничилось официальными мероприятиями, и не было обычного веселья, народных гуляний, песен и смеха.
Вскоре Рим зажил своей обычной жизнью.
38Элий Сеян в дополнение к тому, что был особым доверенным лицом и другом Тиберия, префектом гвардии и вторым человеком в государстве, получил должность претора и вместе с ней — право подвергать суду любого человека из какого угодно сословия, будь тот хоть консулом. Статуи Сеяна уже были установлены во всех общественных местах — на площадях и в театрах, а Тиберий все ставил новые. Дошло даже до золотого изображения Сеяна — как высшей награды за верную службу отечеству и цезарю. Бюст его был помещен в каменную нишу, пристроенную к храму Августа, недалеко от Форума, — и гражданам предписывалось отдавать ему почести.
Этот золотой бюст Сеян заслужил. Ему пришла в голову гениальная идея, касающаяся преторианской гвардии. До этого времени гвардейцы были расквартированы по постоям, что создавало определенные неудобства: большую часть времени они находились в среде римских граждан, поневоле проникались их интересами, начинали сочувствовать их Нуждам. Конечно, воинская дисциплина и строгость центурионов не позволяли гвардейцам распускаться, но все же у них стал появляться соблазн порассуждать, прежде чем повиноваться. Недавние события это подтвердили: когда город был взбудоражен злостными слухами о том, что Тиберий приказал убить Германика, гвардия вела себя странно: не бунтовала, но и не собиралась, по всей видимости, защищать доброе имя императора.