Александр Доронин - Кузьма Алексеев
Сеськинцы считали, что умершие становятся ближе к богам, поэтому им устраивали моления, обращались с различными просьбами: о даровании детей, о здоровье, о благополучии. К предкам обращались за советом, знакомили с новыми членами семьи, к ним приходили пожаловаться в тяжелые минуты жизни.
Сеськинцы и без отца Иоанна знали, зачем они идут на кладбище в родительский день. Хоть он и говорил им что-то о прощении грехов, о загробной жизни и адском пламени, им оставалось понятным только одно: пришел день, когда пора отдать дань покойным родственникам. И поэтому почти в каждом доме в этот день варили квас предков — атянь пуре и зажигали свечу предков — атянь штатол.
В Верхнем порядке Сеськина в древних своих богов и покровителей верили крепче, чем русскому попу. Эрзяне даже утверждали, что святые лики икон — это спустившиеся с неба на землю боги, а горящие свечи перед ними — это огонь, зажженный Мельседей Нишкепазом, самым Всевышним богом-творцом.
Длинною вереницею двинулись люди на новое кладбище, которое было вблизи села. Старое — на том конце Рашлейского оврага, в дубовой роще, где давно уже не хоронили. Да и хоронили там не так, как теперь, с крестами. Покойника клали в гроб, выдолбленный из ствола дерева, привозили на кладбище, оставляли на высоком дубовом пне или подвешивали на дуб до лучших времен. Сойдет снег, выроют могилу, погребут покойника.
Новое кладбище опоясано высоким частоколом. Перед широкими тесовыми воротами — большая угрюмая часовня. Правда, сейчас часовню прикрыли одетые в нежную зеленую листву ивы и тополя. Сережки верб грустили пушистыми воробушками. Между деревьями извивались змейками извилистые тропинки, присыпанные песком, словно указывали, кому и куда идти и где остановиться, где начать свои рыдания. Столики, скамеечки, ограждения. Каждая могилка — отдельный семейный домик, куда покойного приносят раз и навсегда.
Люди не спешили расходиться по могилам, собрались возле часовни. Из нее вынесли стол, накрытый белым холстом. Видман Кукушкин поставил на него, хлеб, две миски с крашеными яйцами и начал читать молитву об усопших. Голос его был хрипловатым, по лицу пробегали морщинистые тени.
Видман Кукушкин старательно повторял: «Макст, Верепаз, кулозтненень свалшкань оймсема…»14 Затем запел сельский церковный хор. Настя Минаева высоким чистым голосом выводила: «Благословен еси, Господи, научи мя оправданиям Твоим». Ее поддержали жена Виртяна Кучаева, Раиса, Зинаида Будулмаева, Авдотья Кумакшева и Матрена Алексеева.
«Кадык эрить Тонь уреть валдо райсэ…»15, — продолжал хриплым голосом нараспев Видман.
Топтавшиеся с ноги на ногу и скучавшие мужики, на которых усыпляюще действовал голос жреца, оживлялись при звуках красивого припева. На глазах стариков даже слезы наворачивались. Наконец Видман замолк, поднял руку, и устало поплелся в сторожку.
Ворота кладбищ со скрипом отворились, и народ растекся по кладбищенским тропинкам. Вскоре почти у каждого холмика, поросшего первой весенней травкой, сидела семья.
К покойникам обращались одни женщины. Они плакали и причитали, просили прощения у усопших за свои прегрешения. Под кресты бражку лили, блины и яйца клали. Когда посетители кладбища разойдутся по своим жилищам, покойники будут вспоминать их за щедрым угощением, выйдя из своих мрачных могил на белый свет, такой ласковый и нежный, как сама весна. Прилетят и божьи птички полакомиться.
Среди односельчан на кладбище находился и Кузьма Алексеев. Посидев с женой и детьми на могилах своих родичей, он пошел от группы к группе поминавших, присаживался, говорил, других слушал. Люди уважительно расступались, давали ему место в семейном кругу. Кузьма — свой человек, коренной житель, покойных знавал лично и говорит всем понятные вещи, не то, что отец Иоанн. А говорил он о том, что надо молиться богу не чужими словами, а своими, эрзянскими. И тогда Бог обязательно услышит, ударят двенадцать громов, и сойдут на землю ангелы, чтобы судить мир. И после этого суда останутся на земле только те, кто предан эрзянской вере, кто принимает эрзянские законы, язык, одежду и обычаи.
Старики согласно кивали, молодые недоверчиво, но внимательно слушали, а потом задавали вопросы. Кузьма терпеливо объяснял еще и еще раз.
* * *— Дедушка, а кто на земле главнее всех: царь, боярин или поп-батюшка? — спросил Никита, положив ложку на стол.
Видман мокрой ложкой стукнул любимого внука по лбу. У того аж слезы из глаз брызнули, лицо покрылось краской стыда.
— Ты больше думай о том, как во время скотину со двора выгонять да поросят кормить, ветрогон! Увижу, вокруг отца Иоанна вертишься, ноги оторву.
Видман сомневался в душе, следует ли так говорить о священнослужителе: как ни говори, тот назначен на службу по воле самого архиепископа. Однако батюшка иногда как помешанный бывает — непонятные молитвы читает, непонятному учит…
— Это не наше дело вовсе — в чужие дела вникать, — добродушно журил дед внука. — Наша первейшая забота — землю пахать и скотиной заниматься, а то от голода околеем. Потому, внучек, главный на земле человек — пахарь. Он весь свет кормит: и царя, и барина, и попа.
Видман положил ложку, повернулся к огромной иконе, которую откуда-то притащила дочь, крякнул. Хотя это и испортило ему настроение, однако никуда не денешься — Окся упряма, как он сам, они — ветки одного дерева, все равно сделает по-своему.
— Дома нечего торчать да ловить блох! — бросил он сердито внуку. — У нас с тобой во дворе куча дел.
Не успел дед ковшом зачерпнуть холодной воды, а мальчишки уж и след простыл.
«Дедушка, наверное, от Мельседея Верепаза произошел, — думал, стоя у крыльца, Никита, — как барин от Христа. Они самые главные на свете. Только для чего же батюшка мне внушает, что на земле все люди одинаковые: и богатые, и бедные, и работяги, и лодыри?»
Никита любит в церковь ходить и дома у батюшки Иоанна бывает. Живет тот одиноко, дом его большой, в три горницы. И во всех — иконы. На столе огромную книгу держит, Евангелие зовется. Одно-единственное плохо — написанное в этой книге Никите непонятно. Мальчик раньше знал только тех, кто в Сеськине живет, а тут, оказывается, есть царь и князья. Когда батюшка начнет рассказывать о людях, родной стране, голова у мальчика как флюгер вертится: куда ветерок, туда и разумок. По словам батюшки Иоанна, есть такие города, где одни черные люди проживают. Есть такие широкие реки, по ним парусники плавают. Есть город Петербург, его столицей России зовут. Этот город не для простолюдинов, в нем жители в одних кафтанах ходят да в сапогах кожаных. Богатые!
Никита видел, как дедушка и матушка, согнувшись в три погибели, работают в поле. Несмотря на это, управляющий каждой осенью отбирал у них хлеб. Частенько к ним заходили монахи и тоже что-то выпрашивали. От податей и оброков разных хоть в петлю лезь. Однажды Иоанн признался, что делать так духовным людям не пристало, что когда-нибудь Бог за жадность и алчность богатых накажет. Когда только?
Никита гнал прутиком на ближний луг овцу с ягнятами и думал совсем не по-детски о жизни. При мысли о дедушке ему будто кто в сердце занозу вонзил. Болеет, очень болеет дедушка. Целыми ночами не спит, все вертится и вертится на печи. Телом и лицом исхудал, одна тень от него осталась.
— Никита! — послышалось со стороны дома.
Это кричала мать. «Ох, совсем из головы вылетело, забыл!» — встрепенулся мальчик. Сегодня они с матушкой в барский дом убираться идут, их очередь. Управляющий за это всегда либо грош дает, либо что из провизии. Правда, при этом все ворчит и ругается: «Дармоеды! Ишь, сколько вас развелось!»
— Был бы отец, так бы он с нами не разговаривал, — громко, в полный голос сказал Никита, словно его кто мог слышать. Только овца подняла голову, посмотрела на Никиту и испуганно заблеяла. — Вот вырасту, я им всем покажу, кто на свете самый главный! — Никита с досадой стегнул прутом овцу, и она резво побежала на луг, а за ней засеменили два черных маленьких комочка.
* * *Виртян Кучаев вышел на крыльцо. В избе было душно и дымно, а улица испускала свежие запахи зелени и речной воды. Во дворе жена Раиса доила корову. Рядом с ней топталась соседка Настя Минаева и без умолку рассказывала сельские новости. Виртян закрутил цигарку, от нечего делать прислушался к бабьей болтовне. Настя в красках описывала переполох в доме управляющего. У Григория Козлова пал любимый жеребец Чингисхан.
— Виданное ли дело — железный шкворень проглотил, бедняга!
Раиса ахала. Корова испуганно лягалась, грозя опрокинуть бадейку с молоком. А Настя начинала рассказ заново, то хватаясь за голову, то хлопая себя по бедрам. От услышанного у Виртяна задрожали ноги. Он сел на ступеньку крыльца, боясь дышать. Вспомнил последнюю поездку в Нижний. Туда его послал управляющий с обозом лосиных туш. Мясо староста Максим Москунин выгодно продал татарам, а на вырученные деньги купил Козлову пятьдесят пудов соленой рыбы и восемьдесят мешков овса. Десять мешков погрузили на телегу Виртяна. По дороге домой в один из мешков он воткнул железный штырь. Он, видимо, и сгубил жеребца. Задуманная Виртяном месть удалась на славу. Прошлой весной Козлов забрал у него участок посевной земли, которые давал на пять лет. Теперь один остался, а ртов-то сколько, поди прокорми! Двое неженатых сыновей, мать с отцом, да сам с Раисой… Еще один сын, Гераська, правда, в Лыскове он живет, большим человеком считается, служит у купца Строганова. А здесь, в доме, еще женатые сыновья есть: Помраз с Арсентием с женами и детишками мал мала меньше да Семён-холостяк. Как столько народа в избе помещается, Виртян и сам удивлялся. Да что ж делать, в тесноте — не в обиде! А у Козлова даже лошади вольготней живут, у каждой свое теплое, чистое стойло.