Н. Северин - Последний из Воротынцевых
Семейные Михаила Ивановича тщательно скрывали его настоящее положение. Их знакомым и в голову не приходило, что и он, и его жена — крепостные люди Воротынцевых; про него думали, что он занимается делами этого вельможи и служит у него за крупное жалованье управителем или секретарем, чем-то в этом роде, а уж никак не камердинером.
Если бы кто-нибудь рассказал этим наивным людям, как Воротынцев обращается с Михаилом Ивановичем и как Михаил Иванович дрожит перед барином, когда последний не в духе, никто этому не поверил бы: так важно и с таким достоинством держал себя Михаил Иванович в своем доме на Мещанской.
В ту достопамятную ночь Михаил Иванович особенно сильно трусил. От страха его била лихорадка, когда Александр Васильевич прижал пружинку потайного ящика и вынимал из него таинственное письмо.
— Вот, прочти на просторе, — проговорил барин, протягивая ему злополучное послание. — Петрушке даю два дня срока. Если в понедельник к вечеру мне не будет доложено, кто из людей осмелился войти сюда и положить это письмо на бюро, Петрушку в солдаты, — прибавил он, возвышая голос и злобно отчеканивая слова. Затем, запирая бюро, он продолжал с возрастающим гневом: — Надо допросить того мерзавца, который осмелился моих холопов подкупить, понимаешь?
— Понимаю-с, — дрожащими губами пролепетал Михаил Иванович.
Ни слова больше не было произнесено между ним и барином. Молча разделся Александр Васильевич, молча снял с него камердинер башмаки с пряжками и чулки. Молча зажег Михаил Иванович восковую свечу с зеленым тафтяным абажуром на столике у оправленной постели и, погасив свечи, горевшие в бронзовых бра на стене, тихо ступая по мягкому ковру, вышел из спальни, притворив за собою дверь.
В ту ночь Михаил Иванович вовсе не ложился: перечитав письмо, переданное ему барином, он надел шинель, нахлобучил картуз на лоб, вышел на улицу и, сев на первую попавшуюся гитару [8], приказал извозчику везти его на Мещанскую.
VI
— Всплывает, Малашенька, докапываются! Всплывает! — только эти два слова и мог произнести Михаил Иванович, входя в спальню жены и бегая как угорелый взад и вперед по длинной комнате в одно окно, заставленной сундуками и тяжелой мебелью.
— Да что всплывает-то? Да чего докопались-то? — спрашивала у него Маланья Тимофеевна, не получая ответа.
Она сидела на своих высоко взбитых пуховиках, окруженная бесчисленным множеством больших и маленьких подушек, покрытая шелковым стеганым одеялом, в ночной кофточке и чепце, одного фасона с теми, что носила супруга Александра Васильевича Воротынцева.
Маланья Тимофеевна была очень красива смолоду. У нее до сих пор сохранились густая, черная и длинная-предлинная коса, прекрасные карие глаза, такие блестящие и пытливые, что тому, на кого она их устремляла с недоброжелательством, становилось жутко, и, если бы не худоба да не желтый цвет кожи, ее можно было бы и теперь назвать красавицей, несмотря на то, что у нее были взрослые дети.
Нрава она была властного и тем, кто ей не потрафлял, сама не спускала. Муж ее обожал, гордился ею и вместе со всеми в доме трепетал перед нею.
Маланья Тимофеевна и сына держала в такой строгости, что он в каждом своем поступке должен был отдавать ей отчет. А уж про дочь и говорить нечего. Фленушка была нрава робкого, тихого и ленивого; и хотя вытянуло ее к семнадцати годам с версту коломенскую, но по уму и развитию она была еще сущим ребенком, играла потихоньку от матери в куклы, возилась с котятами и смотрела на необходимость учиться у старого пьяненького немца играть на клавикордах и у мадамы, бывшей модистки, по-французски, как на тяжкую епитимью.
Супруга своего Маланья Тимофеевна и раньше, когда еще была влюблена в него, третировала свысока, а уж теперь, когда любовь к нему остыла, она ни во что не ставила его мнений, относилась более чем критически к его умственным способностям и ни в чем не считала себя обязанной ему.
Что барин обогатил их да детям их вольную дал — экая важность! То ли он еще должен был для них сделать после тех услуг, которые они ему оказывали! Их-то, небось, на волю не отпустил, в кабале держит. Разумеется, если бы ее Мишка был хоть крошечку посметливее да побойчее, давно сумел бы он выпросить и эту милость у барина. Да что с таким пентюхом поделаешь? Уж она его учит-учит, как с барином разговаривать, но ничего из ее наставлений не выходит. Эх, кабы ей посчастливилось с Александром Васильевичем хоть разочек наедине потолковать! Уж напела бы ему!
Дело в том, что, невзирая на благосостояние, которым они пользовались с семьей, и на то, что все знакомые их за настоящих господ считают (им и фамилию дали по тому сельцу, из которого Мишка был родом, — Гуслятиковы), несмотря также на то, что дети их были на пути к дворянству (сын — через службу, а дочь — через мужа, который будет дворянин, уж это непременно), невзирая на все это, Маланья Тимофеевна была несчастна и по временам так терзалась, что самая последняя из ее же судомоек не согласилась бы поменяться с нею судьбой. Не могла она примириться с мыслью, что она и ее муж — крепостные.
По временам она чувствовала к своим детям ненависть за то, что они не могут понимать ее терзания и никогда не будут испытывать то, что она испытала и что, может быть, ей еще доведется испытать. Ведь крепостные они с Мишкой! Как там ни верти, сколько ни получай доходов с огорода, с дома да с капитала, который она очень практично умела пускать в оборот, а все же они — крепостные господ Воротынцевых.
Сознание этого факта угнетало Маланью Тимофеевну. Она от него худела, томилась, болела и телом, и душой. И всем, кому только могла, отравляла она существование непонятными капризами, прихотями и требованиями.
К семье барина она относилась еще с большим раздражением, чем к самому барину.
Быть рабой Александра Васильевича она привыкла еще с тех пор, когда крошечной девчонкой бегала босиком по господской усадьбе его прабабки, старой барыни Марфы Григорьевны. Не одна она, а все там смотрели на него как на полновластного господина. Примириться же с мыслью, что и та чужая барышня, которую он взял себе в супруги, — их барыня и что, умри Александр Васильевич, они от нее будут зависеть или, что еще хуже, от ее дочери, которая Бог ее знает за кого замуж выйдет, было невыносимо Маланье Тимофеевне.
С Александром Васильевичем ее многое связывало. Уж одно то сближало ее с ним, что ей про него известно, чего никто не знает. Сквозь ее злобу на него за то, что он держит их в кабале, когда ему так легко сделать их вполне счастливыми, часто просвечивало чувство, похожее на нежность. Ругая Воротынцева и досадуя на него, она не переставала восхищаться его красотой, умом, характером и никогда не позволила бы чужому человеку осуждать его в ее присутствии. Она одна знала, что в барине хорошо и что дурно, другие ничего в этом не понимают и должны молчать.
Сетуя на него за то, что по непонятному капризу он не выпускает ее с мужем на волю, она в глубине души не только понимала причину этого каприза, но сознавала также и то, что сама бы поступила так на его месте. Однако ей не легче было от этого сознания, и оно не мешало ей сохнуть от бессильной злобы и всеми силами души жаждать какой бы то ни было развязки.
Маланья Тимофеевна сделалась суеверна, отыскивала прорицающих юродивых, совещалась с ворожеями, верила снам и предчувствиям. Месяца три тому назад она ездила на Петербургскую сторону к ворожее, про которую ей рассказывали чудеса, и вернулась от нее взволнованная самыми радужными надеждами. У ворожеи и по картам, и на бобах выходило одно и то же — быть удаче в затеянном предприятии через неожиданное известие и полнейшее исполнение желаний. Маланья дала обещание сходить пешком, как настоящая странница, с котомкой за плечами, в Киев на богомолье, если предсказание ворожеи сбудется и Александр Васильевич ей с мужем даст вольную.
Появление мужа в такой поздний час, когда его всего менее можно было ожидать (Маланья знала, что у Воротынцевых после заутрени разговляются гости и что ее муж всю ночь будет нужен в доме), не столько испугало, сколько удивило ее, и на восклицание его: «Всплывает! Допытываются!» — она только с досадой на его бестолковость спросила:
— Да что всплывает-то? До чего допытываются? Говори толком, отолпешенный.
Михаил Иванович перестал наконец метаться по комнате, грохнулся на стул около постели жены и закрыв лицо руками, завопил, что они все пропали — и барин, и он, и жена, и дети.
— Да что случилось-то? — запальчиво крикнула Маланья Тимофеевна.
Этот окрик подействовал; Михаил Иванович оправился, но прежде чем начать говорить, боязливо оглянулся по сторонам.
— Ну, чего трясешься да оглядываешься? Подслушать нас здесь некому. Выкладывай все без опаски. Попался, верно, в чем-нибудь? Донесли на тебя? Может, с уликами? Говорила я тебе, Иваныч, чтобы осторожнее действовал! С умом надо хапать-то, а не зря; какую намедни охабину всякого добра приволок!..