Жорж Бордонов - Реквием по Жилю де Рэ
Ждать пришлось недолго. В башне, что стояла ближе всех к Ларонскому озерцу, в самом подвале, были две крохотные каморки. Там-то я их и застала, Жиля вместе с пажом, — ну как тут было не осерчать: они были чуть ли не в чем мать родила. Я отвесила им обоим по оплеухе, подобрала юбки — и прямиком к старику Краону. Тот все выслушал да как расхохочется — мне ничего не оставалось, как убраться восвояси.
Но вот один раз прибегает ко мне сержант, из стражников, и бряк — сир Жиль, мол, оседлал своего конька и сломя голову помчался в лес; а после — каковы-де будут приказания. Узнав про такое, старик Краон сделался белее савана. Хвать меня за горло да как заорет: «Натешилась, блудница поганая, поди, до смерти застращала мальца! Ежели с ним что случится, не миновать шее твоей веревки!» Потом он отпустил меня, а сам, точно ком, скатился по лестнице и кликнул людей, чтоб те коней седлали. А меня в награду за старания велел бросить в подземелье… Ах, за жизнь свою я тогда не дала бы и ломаного гроша! Еще раз говорю вам, кумушки, старик — вот кто стал причиной всех бед, он-то и испортил невинного мальчонку своими греховными речами: ведь он баловал его по-всякому, учил ненавидеть всех и вся, без разбору, — и деревенских мужиков, и челядь…
До восхода луны Краоновы люди собрали целую свору — лучших охотничьих псов да ищеек. Потом кинулись будить доезжачего — еле-еле добудились: он, видать, набрался в стельку и валялся бесчувственный, как чурбан. Вся эта орава возвратилась чуть свет — без Жиля. Кто-то из солдат тихонько спустился ко мне в подземелье и предупредил: «Готовься, бедная Гийометта. Старик уже послал за тобой. Он зол как тысяча чертей!» Поутру меня привели к сиру де Краону, и тут на тебе, затрубил рог — на откидном мосту объявился Жиль. Шел он медленно-медленно и прямиком ко мне — просить прощения. Я и простила его.
— Похоже на правду, — молвит одна из старушек. — Ты же была им все равно что родня и могла говорить все, что угодно!
Старушка задумчиво поглаживает кота. Ветер поутих. Снаружи затянули песню. На крыше что-то скрипнуло. В очаге треснуло полено, подняв сноп искр; потом пламя снова сделалось ровным.
— Жиль прибыл пешком, матушки мои. А его удалого конька нашли на дне оврага — в груди у него, прямо из сердца, торчал кинжал, виднелась только рукоятка. Как погиб он и почему, никто толком не узнал. Что до меня, то я, знамо дело, не осмеливалась расспрашивать Жиля, хоть язык у меня прямо так и чесался…
Жиль:
— Когда эта самая Гийометта — я только что про нее говорил — прознала про мои тайные утехи с пажом, я бросился прочь, куда глаза глядели, и жизнь мне стала не мила.
— Отчего так? — вопрошает брат Жувенель. — Или вы решили, что вас накажут?
— Не знаю! Мне вдруг стало совестно — наверное, поэтому. Я понял, какой страшный грех совершил и какое ужасное будущее меня ждет. Да, совесть заговорила во мне совершенно внезапно — это было похоже на вспышку молнии, она на мгновение разорвала тьму, и я испугался — но не за настоящее, а за будущее. Я хотел лишить себя жизни… В одной древней бретонской балладе я как-то читал, что рыцари убивали своих коней, только бы те не достались чужим. И я вонзил кинжал коню в то самое место, где под шерстью, как я чувствовал, билось его сердце.
— Но неужели всуе вы забыли прежде перерезать ему горло и ноги, чтобы облегчить страдания?
— Не помню, святой отец. Помню только, как я вонзил клинок, вошел он, как в масло — животное повалилось наземь и тотчас испустило дух.
— И что потом?
— О, не знаю. Помню только огромное дерево — даже десять человек не смогли бы обхватить его руками. А еще — луну. Чудно, однако, но все, что днем кажется черным, при лунном свете видится белым. Длинные ветви, переплетшиеся вокруг ствола, изгибались, точно змеи, сотворенные из скользкой бледно-розовой плоти. Была зима, но мне почудилось, будто дерево жило: страшная сила, идущая из-под земли, проникала в корни его и поднималась по стволу к ветвям, устремившимся к небу то ли с угрозой, то ли с мольбой. Дерево это было самое большое во всем лесу. То был королевский дуб, из него доносились приглушенные голоса. Да-да, дерево говорило со мной, оно словно убаюкивало меня…
Проснулся я под утро. Поцеловал дуб и направился назад в Шантосе, навстречу возмездию — во всяком случае, мне так казалось. А дед встретил меня с распростертыми объятиями…
8
ЛЕСНЫЕ ДУХИ
Жиль с умыслом, а может, сам того не желая, мечется, будто одичалый конь, — то покорно дается в руки, то внезапно шарахается в сторону. Но брат Жувенель хорошо знает такую породу людей. И он благосклонно позволяет ему плутать по запутанным тропам памяти, а потом — вдруг — возвращает на главную стезю. И вот, когда узник снова заводит разговор о дубе-великане, святой брат неожиданно обрывает его:
— На процессе вы сознались во многих чудовищных злодеяниях и кощунстве по отношению к Господу и заповеди его и сказали, будто начали богохульствовать с юных лет. В чем это выражалось, монсеньор? Ведь, если я верно вас понял, в отрочестве вы, собственно, согрешили лишь единожды — когда закололи коня?
— Да-да, только один раз.
— Пытались ли вы одолеть свою похоть после того, как Гийометта застала вас за греховным занятием?
— Еще раз говорю, дед избавил меня от ее упреков; когда старик обнимал меня, от великой радости у него едва дух не зашелся: ведь он думал, будто меня уж нет в живых, но я вернулся цел и невредим — и на душе у него сделалось отрадно.
Тот день, наверно, был самым черным в моей жизни. Ибо я наконец уразумел, что старик нежно любил меня, и в том была его слабость. Тогда-то я понял, какая страшная сила заключена в клинке и что с его помощью можно удовлетворить любую прихоть. Да, святой брат, в тот день душа моя была замарана больше, чем все остальное. И с той поры я зажил, ни в чем не ведая удержу, потому как знал: стоит исчезнуть с глаз — мне все простится, все забудется. Но было со мной и нечто похуже… О Боже! Вы принуждаете меня говорить о постыдных грехах, вспоминать время, когда мой мятежный дух вырвался из плоти и расправил крылья!
— Просто я желаю постичь суть злодеяний, в коих вас обвиняют.
— Однажды кто-то из угодников подарил мне сторожевых псов. Их было десять, свирепые твари, они нещадно кусали псарей и даже были готовы разорвать друг дружку, особенно когда им швыряли мясо. Слушались они только плетей со свинцовыми наконечниками да острых железных пик.
И вот как-то раз мне пришло в голову подержать их пару деньков без кормежки, а после облачить в потешные кожаные доспехи и спустить с цепей. Когда я повел их в поле, неподалеку от Шантосе, они лаяли, как бешеные. У самой кромки поля под сенью дерев паслись барашки, а пастух играл на свирели. Там-то я и спустил своих бесов. Они кинулись в самую гущу стада и принялись драть скотину без всякой жалости, хватая животных за ноги, впиваясь клыками в их косматые холки. Бежать им было некуда — пастбище было обнесено изгородью. Тогда огромный баран, вожак, попытался было защитить стадо — ошалевшие псы разорвали его в мгновение ока. Что же до пастуха, он оказался чертовски прытким — такого задал стрекача, пятки только и сверкали. А я стоял, смотрел, как страшные клыки терзали плоть беззащитных баранов, слушал, как те жалобно и отчаянно блеяли, захлебываясь в собственной крови, и дрожал, охваченный дикой, исступленной радостью. Многие животные были сожраны прямо заживо. А псы кувыркались в кровавом месиве и рычали от удовольствия. От этого зрелища у меня бешено колотилось сердце. По всему телу разливалось сладостное тепло.
Пастух не посмел пожаловаться на меня. Еще бы: ведь я отдал ему свой толстый кошель, так что бедолага смог купить взамен аж целых два стада.
— Стало быть, у вас водились деньги?
— Старый сир де Краон хотел, чтобы я привык к запаху денег, и сундуки его всегда были открыты для меня. Дедовы казначеи часто спускались в подвалы, чтобы пересчитать содержимое сундуков, ибо они наполнялись прямо на глазах, словно фонтаны с непрерывно бьющими струями. Подати и прочие повинности сыпались туда, точно из рога изобилия, круглый год! Когда я впервые увидал эдакую кучу денег (дед сказал тогда: «На, бери. Все это принадлежит тебе. Это твое золото!»), я был ослеплен и голова у меня пошла кругом. Засучил обшлага и запустил руки в эту груду металла. Я наслаждался холодным прикосновением глухо побрякивающих кругляшек и ощущал себя на седьмом небе. Я растопыривал пальцы, и золото лилось вокруг меня звонкими ручьями.
Брат Жувенель мало-помалу меняет свое мнение о Жане де Краоне. «Необыкновенный был старик, — думает он. — Но, каким бы ни был он, под его тлетворным влиянием мог оказаться лишь тот, кому собственная непорочность была в тягость, сиречь тот, кто уже нес на себе печать порока».