Павел Басинский - Скрипач не нужен
Очевидно, Горький был не совсем равнодушен к эзотерической стороне рыбной ловли, хотя и не был заядлым рыбаком. Символ рыбы возникал в его творчестве много раз и всегда в неожиданном качестве. Так, в «На дне» Васька Пепел, любовник Василисы, «сон хороший видел: будто ловлю я рыбу, и попал мне – огромаднейший лещ, – только во сне эдакие и бывают… И вот я его вожу на удочке и боюсь, – леса оборвется! И приготовил сачок… вот, думаю, сейчас…» На это Сатин замечает: «Это не лещ, а Василиса была…» Ау, Фрейд! Потом эта рыба ныряла и выныривала в разных местах и, между прочим, даже в очерке о Ленине, который был «внешне весь в словах, как рыба в чешуе». Прощальные круги на воде она оставила в «Жизни Клима Самгина», в изумительной по нелепости сцене ловли сома на горшок с горячей кашей: проглотит горшок, он лопнет, каша растечется, сом всплывет…
Цепочка замкнется, если вспомнить, что Горький обладал утиным носом – превосходное орудие для ловли рыбешки!
Горьковские образы… С ними ничего не поделаешь. Их нельзя анализировать, нельзя даже представить себе без опасности, что в мозгу что-нибудь не так щелкнет и сломается! Горький, по верному замечанию Чуковского, изображал мир с точностью до наоборот: «овеществлял дух» и «одухотворял материю». Мысли как тараканы. Осенние листья как лососи, как отрубленные ладони. Пыль над городом как дыхание спящих людей. Похабная песня точно грязь, сочная, жирная, липкая, и в ней варятся человечьи души, – стонут, почти рыдают.
А вот сцена в «Заметках из дневника» – едва ли не лучшей, по мнению некоторых современников (Виктора Шкловского), книге Горького. Горбатый карлик говорит, что черти – «такая же действительность, как люди, тараканы, микробы. Черти бывают разных форм и величины»: «Есть, например, черти лиловые; они бесформенны, подобны слизнякам, двигаются медленно, как улитки, и полупрозрачны… От них исходит кислый запах и на душе делается сумрачно, лениво… Черти голландские – маленькие существа цвета охры, круглые, как мячи, и лоснятся… Черти клетчатые… Они страшно утомляют зрение… Драповые черти напоминают формой своей гвозди с раздвоенным острием… Страшны черти колокольного звона. Они – крылаты… Они влекут к распутству и даже внешне напоминают женский орган… Но еще страшнее черти лунных ночей. Это – пузыри…»
И что прикажете делать со всем этим миром?
А может быть, мира этого просто не существует? Иначе нам придется поселить в него, помимо чертей лиловых и драповых, и Ниловну, и Данко, и Сокола, и «глупого пингвина», и Ленина, и Кожемякина, и Толстого, и Человека, и Гапона, и Блока, и, и, и… То есть заварить такую чудовищную кашу из правды и вымысла, логики и абсурда, жизни и нежити, после которой страшные фантазии Босха, так испугавшие Самгина, покажутся не более чем иллюстрациями в «Веселых картинках».
Дело в том, что мира не получилось, а вышло вот именно ни то ни сё, не от мира сего, но и не от «иного». Между тем – замысел был! И не просто замысел, а ЗАМЫСЕЛ! Нечто поразительно огромное и, как сказал бы сам Горький, «изумительно прекрасное». Была задача пересоздать мир не по «образу и подобию Божию», а на основании собственного художественного о нем представления. Словно Творец ошибся в каких-то изначальных расчетах или недостаточно потрудился – всего-то шесть дней! И вот необходимо исправить Его досадный промах.
«Мы в мир пришли, чтобы не соглашаться…»
Нельзя объяснить, надо почувствовать, с каким озорством этот талантливый самоучка взирал на Небо, словно библейский человек на наготу отца своего. Так вот Ты какой жалкий, противный, беспомощный! Ты старый, как и весь плохонький Твой мир. Я – молод и силен!
Эхма, кабы силы да поболе мне!
Жарко бы дохнул я – снега бы растопил,
Круг земли пошел бы да всю распахал,
Век бы ходил – города городил,
Церкви бы строил да сады всё садил!
Землю разукрасил бы – как девушку,
Обнял бы ее – как невесту свою,
Поднял бы я землю ко своим грудям,
Поднял бы, понес ее ко Господу:
– Глянь-ко ты, Господи, земля-то какова, —
Сколько она Васькой изукрашена!
Ты вот ее камнем пустил в небеса,
Я ж ее сделал изумрудом дорогим!
Глянь-ко ты, Господи, порадуйся,
Как она зелено на солнышке горит!
Дал бы я тебе ее в подарочек,
Да – накладно будет – самому дорога!
Только слепой не заметит в этих не лишенных выразительной силы стихах из ранней поэмы Горького «Василий Буслаев» вопиющей гордыни эстета, который отважился вступить в тяжбу с «пустыми небесами» и даже мечтает выиграть этот безнадежный процесс.
Понятно, почему его охотно печатали не только народническое «Русское богатство», но и декадентский «Северный вестник», почему с ним заигрывал Мережковский, почему Брюсов приглашал его сотрудничать в своем альманахе. Если Андрей Белый «в небеса запустил ананасом», то Горький – «изумрудом дорогим». Какая, в сущности, разница?
Чехов, выслушав в исполнении автора отрывок из поэмы, недовольно поморщился:
– Две последние строчки – не надо, это озорство. Лишнее…
Это сказал даже не он. Это говорила художественная интуиция, и без религии знавшая, где и чему должен быть положен предел.
Но совсем не лишнее! Вернее, это лишнее и составляет сердцевину или «душу» творчества Горького. Бунт. Бунт «эстета».
Проигранный, разумеется…
В последней и главной книге Горького, «Жизни Клима Самгина», это центральный мотив. Вот вам реальность за сорок лет, как живая. Ешьте ее на здоровье! Я же ее «не хочу», потому что она – чужая. Потому что Верховным Художником остается Господь Бог. Только Он, создавший этот «изумительно прекрасный» мир в совершенстве, мог увидеть, что это хорошо. И промолчать при этом…
II
28 марта (16-го по старому стилю) 1998 года исполнилось 130 лет со дня рождения Максима Горького. Наша пресса достаточно широко откликнулась на этот юбилей. Споры вокруг Горького не утихают. Но, говоря о 130-летии Горького, авторы статей забывают о другом, едва ли не более важном юбилее: ровно сто лет назад, в марте 1898 года, вышел из печати первый выпуск «Очерков и рассказов» – книжный дебют Горького, принесший ему неслыханный успех, равного которому не знал до этого ни один начинающий литератор…
Событие исключительное даже для того благословенного времени, когда тиражи журналов росли, а не падали, новые литературные знаменитости всходили, как грибы после дождя, и молодые авторы могли позволить себе на свои «скромные» гонорары посидеть часик-другой в «Праге».
Но сегодня подобное событие было бы просто невозможно. Ведь тридцатилетний Горький не только не был столичным жителем, но и до сентября 1899 года ни разу не бывал в Санкт-Петербурге. Правда, в Москве, согласно его «Летописи жизни и творчества», он бывал трижды, наездами.
Первый раз – в апреле 1889 года. Пешком пришел в Ясную Поляну просить земли и денег на организацию «толстовской» коммуны. Не застав графа в его имении, упрямо отправился в Москву. И – опять вышла осечка. Софья Андреевна хотя и встретила долговязого просителя весьма ласково и даже угостила кофе с булкой, но никаких денег не дала, заметив, как бы между прочим, что ко Льву Николаевичу шляется очень много «темных бездельников», и что Россия вообще «изобилует бездельниками». Сам же Лев Николаевич Толстой в это время тоже путешествовал. И тоже пешком. Ходил в Троице-Сергиеву лавру – помолиться…
Алексей Пешков расстроился и ушел.
Так они бегали друг от друга до поры.
Первая книга Горького носила посвящение А.И.Ланину – известнейшему в Нижнем Новгороде адвокату, у которого будущая знаменитость служила письмоводителем. Кстати, работа, требующая исключительной аккуратности, отменного почерка и, само собою разумеется, грамотности. По свидетельству Горького из письма его первой жене, адвокат думал видеть своего письмоводителя в качестве «частного поверенного». Опять же весьма кстати в доме Ланина была бездна книг.
Так что не один знаменитый повар Смурый приобщал юного Алексея Пешкова литературе.
Тем не менее имя А.И.Ланина на титульном листе (если бы только публика знала историю этих отношений) могло всерьез навредить легенде по имени «М. Горький», как и тот несомненный факт, что невольный (или вольный?) создатель этой легенды вышел отнюдь не из народа и тем более не из босяков, но из семьи весьма богатого в Нижнем Новгороде представителя цехового сословия Василия Васильевича Каширина, всерьез мечтавшего выдать свою дочь Варвару за дворянина и не желавшего выдавать ее за мастера-краснодеревца Максима Пешкова.
Молодые с ведома матери Варвары, Акулины Ивановны, поженились тайно от отца или, как тогда говорили, «самокруткой». Они поселились отдельно от Кашириных, на Суетинском съезде, и потребовался целый год для того, чтобы властный и своенравный Василий Васильевич простил свою дочь, по девичьей глупости поломавшую его высокие мечты, и позволил молодой семье поселиться во флигеле одного из его домов, где ранней весной 1868 года родился тот, благодаря кому сам гордый дед Василий Каширин вошел в историю мировой литературы.