Владислав Отрошенко - Гоголиана и другие истории
В 1864 году река заворачивает в стих Петра Вяземского, который, побывав на берегах знаменитой лагуны (и, может быть, вспомнив там о великом друге), восклицает:
Прелестный край! Над светлой Брентой
Пестреют гнезда свежих вилл,
И виноградник злачной лентой
Деревья стройные обвил.
Полей и рощей безмятежность,
Сады улыбчиво глядят,
Цветов обилье, блеск и нежность
Земною радугой горят.
И, наконец, в 1923 году речка обретает в русской литературе отдельное произведение, названное ее именем. Владислав Ходасевич заканчивает в немецком городке Сааров стихотворение «Брента», начатое им в Москве за три года до этого. Эпиграфом к нему Ходасевич берет пушкинские строки: «Адриатические волны,/ О Брента! нет, увижу вас…» Стихотворение очень значительное. Ключевое в деле Бренты. Оно как бы подводит итог всем восклицаниям о Бренте и ставит беспощадный диагноз этой речке, которую Ходасевич, – это нужно отметить особо, – в отличие от Пушкина, видел:
Брента, рыжая речонка!
Сколько раз тебя воспели,
Сколько раз к тебе летели
Вдохновенные мечты —
Лишь за то, что имя звонко,
Брента, рыжая речонка,
Лживый образ красоты!
Я и сам спешил когда-то
Заглянуть в твои отливы,
Окрыленный и счастливый
Вдохновением любви.
Но горька была расплата.
Брента, я взглянул когда-то
В струи мутные твои.
С той поры люблю я, Брента,
Одинокие скитанья,
Частого дождя кропанье
Да на согнутых плечах
Плащ из мокрого брезента.
С той поры люблю я, Брента,
Прозу в жизни и в стихах.
Спустя сорок лет Набоков публикует в Нью-Йорке свой грандиозный 4-томный комментарий к «Евгению Онегину»[32] – результат кабинетного подвига, по выражению автора. В какую-то минуту этого подвига, длившегося пятнадцать лет (труд был начат в 1949 году), Набоков доходит до той строфы «Онегина», где берет начало русско-литературная Брента. Он тут же вспоминает «Бренту» Ходасевича и отсылает читателя к «живительному шоку», то есть к реальному образу Бренты, нарисованному поэтом. И всё. Дело можно закрыть.
Но дело не поддается такому халатному закрытию, – эта мысль подняла меня однажды, словно звонкий военный горн, с каменной плиты – моей полуденной постели близ Ponte Vecchio и заставила немедленно приступить к следственным действиям. Они продолжались несколько месяцев.
В разные сезоны, где пешком, где на автомобиле, я исследовал все течение реки от Альп до Адриатического моря и установил, что ни на одном участке и ни в одно время года ее нельзя сопоставить со стихотворением Ходасевича.
В долине Вальсугана Брента обладает всеми характеристиками горной реки. Бурное течение, многочисленные пороги, гроты, пещеры, заводи, водопады, сияние водного потока – лазурного, аквамаринового, цвета альпийских небес – делают эту речку объектом природы столь впечатляющим, что о «живительном шоке» здесь нужно говорить в противоположном смысле. В пределах Вальсуганы река шокирующе красива.
В районе Бассано дель Граппы, в зоне Верхней равнины, течение Бренты хоть и не столь стремительно, как в горах, но обладает затаенной мощью. Палладио не случайно спроектировал для Бассано деревянный мост – каменный, существовавший до 1525 года, Брента безжалостно снесла во время паводка, воспользовавшись твердостью материала. Весной, в период таяния снега в горах река действительно приобретает здесь рыжий оттенок, но вместе с тем превращается в существо совершенно свирепое, которое не может называться речонкой. В остальное время она изумрудно-прозрачная, сверкающая – и вспыхивает ярко-белой пеной на перекатах. Выражение «лживый образ красоты» к ней можно применить здесь только насильственно, закрыв глаза.
В пределах Средней равнины Брента не широка – но ее живописные излучины и прозрачные воды не вяжутся с образом мутной и неказистой речки.
Между Падуей и берегами Адриатического моря, на Венецианской низменности, где развернута грандиозная и сложнейшая гидросистема, сложившаяся задолго до того, как Ходасевич написал свою «Бренту», «звонкого имени» Брента в чистом виде (без определения) не существует. Брента здесь раздваивается. Это происходит в предместьях Падуи, у городка Стра. На юго-восток от него течет Brenta Cunetta, то есть Сточная Брента – та самая Брента, которая помимо своей воли уходит в Венецианский залив Адриатического моря по искусственному руслу, прорытому в 1858 году для предохранения лагуны от паводковых вод и наносов речного грунта. При определенной погоде Брента Кунетта может показаться рыжей, но ни при каких обстоятельствах ее нельзя вообразить речонкой. По ширине, особенно вблизи рукотворного устья в Кьоджи, она сравнима с Доном в районе Ростова. Однако к «пурпурным розам», к плаванию на гондолах, к «напеву Торкватовых октав», к венецианским пышным празднествам – словом, к поэтическим явлениям, которые излучает город на островах лагуны, эта, так сказать, служебно-техническая Брента никакого отношения не имеет. К ним имеет отношение другая Брента – та, что течет на северо-восток от Стра в сторону лагуны и носит название Naviglio Brenta – Судоходная Брента. Именно она продолжает естественный путь Бренты, неестественно перекрытый в Фузине. Участок между Стра и Фузиной, где Навильо Брента регулируется системой старинных шлюзов, называется Брентской Ривьерой (Riviera del Brenta). Чтобы различить здесь «лживый образ красоты» нужно устранить из поля зрения очень многое: более пятидесяти пышных дворцов и вилл, созданных на живописных берегах для венецианских патрициев великими архитекторами Италии, среди которых были Палладио, Скамоцци, Фриджимелика, Прети, а вслед за дворцами и виллами, устранить регулярные парки, сады, цветники, скульптуры, причалы, расположенные вдоль медленно текущих вод, устранить гондолы, буркеллы, все нарядные корабли на водах и сами воды, разнообразно окрашенные фейерверком предметов и явлений, отраженных в них…
Исследовав все 175 километров течения Бренты, я поворачивал дело по-всякому, прикладывал стих Ходасевича и туда и сюда. И везде получалось, что это образец какой-то неслыханной лживости. Парадоксальной лживости, аналога которой не существует, потому что стихотворение, при всем его несовпадении с Брентой, написано с таким проникновенным чувством, на какое могла вдохновить именно реальная Брента, которую Ходасевич словно от кого-то скрывал.
В конце концов, для меня стало очевидно, куда и кому было адресовано это стихотворение.
Ходасевич, конечно, прекрасно знал и помнил, когда смотрел на эту речку, что Пушкину так и не случилось выехать за пределы Российской империи, чего он, как известно, мучительно желал на протяжении всей жизни. И в частности, ему не случилось увидеть вот эту проклятую Бренту, о которой он грезил в первой главе «Онегина». Ходасевич поставил в эпиграф пушкинские строки и написал стихотворение как бы о чем-то своем, о «плаще из мокрого брезента», о «прозе в жизни и в стихах». Но краем души он смотрел на тот свет, в сторону Пушкина, ради которого и сочинился этот стих. Ходасевич не был бы великим поэтом, если бы он стал беспардонно восхищаться Брентой под пушкинскими строками, где запечатлелась тоска и неосуществленность.
Но здесь проступает нечто большее, чем величие поэта. Это был один из самых совестливых и самых героических поступков в истории русской поэзии. Наперекор всякой реальности Ходасевич из высшей поэтической доблести и милосердия сочинил для Пушкина лживый образ не увиденной им речки. И сотворил это послание с полной вдохновенностью, с полной верой в рыжесть и ничтожность речонки.
Точное содержание этого послания теперь не так уж и важно для нас. Важно другое. Дело Бренты доказывает, что между поэтами устраняются время, пространство и смерть.
Но если говорить о содержании послания, то смысл его примерно такой: «Не расстраивайся, брат Александр Сергеевич, говно эта речка!»…
Стихотворение «Брента», надо заметить, было окончено Ходасевичем ровно через сто лет после того, как Пушкиным была написана первая глава «Онегина». Еще через десять лет, в статье «О чтении Пушкина» Ходасевич сказал: «Поэзия есть преображение действительности, самой конкретной».
Преображенная в жалкую речонку и освоившая с помощью поэта еще одно – вертикальное – русло, Брента в это время уже привычно впадала в небеса.
L’ombra di Venezia
Любовь Ницше к Венеции – явление столь же таинственное, как и его сумасшествие. Он не должен был бы любить этот город. По капризной восприимчивости к внешним обстоятельствам – к солнечному освещению, воздуху, климату, погоде, ландшафтам, месту пребывания – Ницше может сравниться только с Гоголем. Острейшая ипохондрия, сопровождающаяся действительными, но очень загадочными болезнями, не поддающимися точной диагностике; жестокие, доходящие в глазах посторонних до театральной яркости, но при этом вовсе не надуманные страдания от различных явлений природы; необыкновенная чувствительность к запахам, звукам, составу и настроению уличной толпы; резкие перепады душевных состояний под воздействием окрестных видов и общей атмосферы того или иного города; частые предчувствия скорой или немедленной кончины, побуждающие бежать в другие края и лихорадочно составлять на ходу завещание (Гоголь впервые опробовал этот жанр за двенадцать лет до смерти при отъезде из Вены в Рим, Ницше за двадцать – при отъезде из Базеля в Верхний Энгадин); гнетущая зависимость от самых неуловимых свойств окружающей среды, включая сюда такие, как «присутствие электричества в воздухе» (у Ницше) и «тягостное расположение в воздухе» (у Гоголя), – всё это в одинаковой степени и с одинаковым постоянством обнаруживала природа обоих писателей.