Борис Сергуненков - Обыкновенный ветер
Пока молод, я спокоен. А что станет со мной, когда я постарею и кудри мои поредеют, а то и вообще облысею? Как я тогда смогу объяснить подобное явление (определять время года я и без волос смогу)? А никак. Скажу, что состарился. Или лес, как человек, не стареет, не умирает? Облысели — проживем без волос. Голова на плечах осталась, чего же плакать!
Я заметил: утром, проснувшись, я редко обращаю внимание на солнце, не здороваюсь, с ним, не приветствую, и если бы я вдруг его поприветствовал, то почувствовал бы себя неловко, застеснялся, как застеснялся бы, здороваясь и похлопывая по плечу незнакомого человека. Я просто не представляю себя таким бесцеремонным. А вот уходящее солнце я приветствую частенько. Я это делаю не потому, что, здороваясь, желаю уравнять себя с ним, — нет, такого панибратского отношения к светилу я бы не допустил. Я приветствую его по другой причине. Мне кажется, что, прощаясь с нами, с землей, с лесом, солнце грустит и переживает разлуку, мне его жалко, и я хочу его подбодрить. Обычно это происходит так: я яду по дороге или по тропинке на запад и вдруг поворачиваю обратно, на восток, и вечернее солнце остается у меня за плечами. Я оглядываюсь назад один раз, другой и прощально машу ему рукой.
Интересно, как чувствуют себя люди перед тем или иным деревом или кустом? Я, например, перед каждым деревом и кустом чувствую себя по-разному. Так, перед сосной, что стоит у дороги к болоту, я всегда улыбаюсь, — как бы мне ни было грустно, я все равно улыбнусь, мне тогда свет в душу вливается. Перед кустом бузины, что растет у крыльца, я останавливаюсь я молчу. Почему? Я и сам толком не знаю. Как будто это не куст бузины, а погибший друг, по которому я грущу. На меня деревья и кусты производят еще не очень сильное впечатление. Я знал людей, на которых они действовали сильнее. Один мой знакомый при встрече с горбатой елкой у реки рыдал. И было бы там на что смотреть. А то стоит уродина, две чахлые веточки, ни вида, ни формы. Уведут его от ели, он успокоится. Оставят, рыдает безутешно, как будто жену похоронил. Другой ругался и плевался на куст можжевельника. Увидят с дороги и аж трясется от злобы, точно это не куст можжевельника, а смертельный враг. Кажется, не будь он лесником, вырвал бы этот куст, чтобы глаза не видели. А что плохого сделал можжевельнике этому человеку? Есть в лесу деревья, перед которыми пляшут, а есть, перед которыми песни поют. Есть — у которых просят совета, а есть — у которых приходят искать защиты. Есть деревья, в которые смотрятся, как в зеркало: посмотрел и себя увидел, а есть, от которых требуют любви.
В день я хожу помногу, по двадцать, а то и по тридцать километров, я ходьба мне никогда не в тягость. Конечно, самая главная причина моей ходьбы — моя служба, моя обязанность: дождь ли, зной, ночь ли, утро, я обязан быть в лесу, в пути, и ноги мои в моем деле — моя опора. Ходьба для меня любимый вид занятия, как для иных кино или танцы. Когда я иду, я словно хорошую книгу читаю. Но легко ли я отношусь к своей ходьбе, всегда ли с удовольствием ее начинаю? Не буду хитрить, не всегда. Иногда и мне не хочется идти, я яду в лес как на казнь, но зее-таки иду. Как я это делаю? А очень просто. Я никогда не говорю себе: я пройду сегодня сто километров. Я говорю: я пройду десять шагов, два, один. И прохожу эти два метра. О пути в сто километров я не только не думаю, но и не хочу думать и твердо уверен, что не буду идти сто километров. Зачем, говорю я себе, мне тащиться в жару в такую даль, чего я там не видел? Кто за мной гонится? Не от смерти же я убегаю. Пусть другие бегают, у кого ноги быстрые. И все в этом духе.
Прошел я два шага я тут чувствую, что следующие два мне сделать гораздо легче, чем остановиться или повернуть обратно. После четырех шагов желание продолжать путь, а не повернуть назад, еще больше усиливается. С каждым шагом и метром желание идти вперед нарастает, тебе ничего не остается делать, как взять ноги в руки и шагать. Самое трудное теперь в середине пути остановиться. Это сделать для меня гораздо сложней, чем идти вперед. Ноги как будто сами идут, стоит только им разогнаться, приказывай не приказывай, а они все равно не слушаются. Бывали случаи, когда я, несмотря на все старания, не мог убедить их остановиться, шел вперед, не сворачивая, разумеется, в стороны, и только чудо спасало меня от голодной смерти и усталости. Тут наступает критический момент, когда необходимо проявить всю силу воли, всю красоту и стройность убеждений. Даже заманчивые мысли о кровати и горбушке хлеба, оставленных на кордоне, тебя не спасают. Как тут поступить? Брать хитростью. Не говорить в лоб: мол, возьму и пойду обратно. Так говорить значит ничего не сделать, ты хоть краном меня поворачивай — не повернешь. А, мол, пройду обратно немного и вернусь. Такое убеждение действует, хоть и не всегда. Иной раз и повернешь назад, а оглянешься — и сердце замрет: что же ты натворил! Должен признаться, что эту методу руководить собой я позаимствовал у одного знакомого. Готовя себя в дорогу и разогревая для дальних странствий, он, как солдат, шагал на месте часа полтора, а то и больше, пока не трогался в путь.
Говорят, себя любить легче, чем других. Ничего подобного. Заявляю вполне категорично, что себя любить гораздо труднее, чем других, а если точнее — почти невозможно. Во всяком случае это так же трудно, как быть добрым. Любить других, делать добрые дела, помогать в трудностях, в беде, выхаживать больных, кормить голодных, поить жаждущих, поделиться в голод коркой хлеба — этому может в конце концов научиться каждый. Наука, не спорю, непростая, иному она и до смерти неясна и остается в тумане, как для меня курс высшей математики или теория относительности, но при желании, при большом желании, она вполне уяснима. Любить своего ребенка, жену, мать, отца, родственников, земляка, друга — это возможно и допустимо. Любить соседей, кота, попугая в клетке, ель, облако, небо, трамвай — это тоже возможно. Такая любовь прекрасна и исполнена высокого смысла и красоты и не требует особых напряжений. Даже если ты не захочешь любить, скажем, кота, а постараешься его ненавидеть, у тебя все равно ничего не получится. Такая способность любви, как говорят ученые, заложена у нас в генах. А вот себя полюбить — это проблема. Иной человек готов крокодила любить, а себя полюбить не может. Редких счастливцев я встречал, которые любили себя. Но что это были за люди? Ни одному смертному за ними не угнаться. Что же они были, грубияны какие, хамы, скупцы, тянущие все в свой рот? Ничего подобного, они так любили себя, что и малой оплошности себе не позволяли. Клали они ноги на стол? Чавкали за общим столом, ковыряли пальцем во рту, встревали без спроса в чужой разговор, писали доносы на ближних, орали на перекрестках: я — гений? Ничего подобного. Они были опрятны, вежливы, добры, они были скромны, предупредительны, так что я до сих вор удивляюсь, были ли они на самом деле или мне это только показалось, а если были, в чем я все-таки не сомневаюсь, то как их держала на себе земля?
Цветет и отцветает шиповник, в такие роскошные лепестки валяются после дождя на земле. Шиповник вот не жалеет, теряет лепестки свои бездумно, а будь такие лепестки у людей, они бы так легко не расстались с ними никогда. Носились бы с ними, жалели, посвящали бы им стихи, писали романсы, даже один упавший лепесток явился бы предметом сомнений в добре, в истине, крушением мира, надежд: вот, мол, прекрасное, ему бы жить я радоваться, а оно умирает, — сурова, жестока и несправедлива жизнь; какой-нибудь неудачник тут же стал бы жаловаться на несчастную судьбу, что его разлучают с красотой, с любовью, со свободой, мол, живет он в темнице, и мир — это юдоль печали и скорби, а посидев в уединения, глядишь, создал бы свою оригинальную концепцию угасания мира, и кто знает, не нашелся бы тогда какой-нибудь смельчак, борец, который бы вздумал решить этот мучительный и трагичный вопрос и силы своего таланта положил бы на него?! А у шиповника после цветения наливаются и зреют плоды и семена.
Живешь в лесу иной раз и не видишь леса. Он есть, а его для тебя нет. И шорох листьев ты слышишь, и цветенье трав замечаешь, и пенью дрозда внимаешь, а все равно не видишь ты ничего и не слышишь. И даже — чем больше хочешь видеть и слышать, тем меньше видишь и слышишь, и уже ничего не видишь и не слышишь. И непонятно, где ты находишься, в лесу или не в лесу? Замечаешь свои душевные терзания, свои недовольства. Но поскольку не на себя смотришь, а лес хочешь видеть, то и себя не видишь и терзаешься какой-то неопределенностью.
А бывает, не видишь леса, а вот он, стоит. И о себе не думаешь, а видишь. И птицы лесные поют то ли на ветках, то ли у тебя в душе. И солнце совершает свой бег на небосклоне грудных ребер, и шум листвы — в рощах души.
Шел по асфальту, а потом по сырой лесной дороге, по хвое, по траве, по сосновым и еловым шишкам и вдруг такую нежность земли почувствовал, через подошвы сапог — аж задрожал. И подумал: люди обувь носят не для того, чтобы уберечь себя от сырости, непогоды, а от нестерпимых любовных токов земли.