Борис Сергуненков - Обыкновенный ветер
Ожидание сослужило мне хорошую службу, и если что обогатило, так это оно. Порой мы так нетерпеливы! Ссылаясь на быстрый век, мы сами бежим, торопимся и попадаем в лучшем случае в никуда. Одно время мне казалось, я стал женщиной — я только и делал, что ждал. Я был как баба. Во мне была пустота, которая могла вобрать все живое. Все это хорошо, но я удивляюсь, как я не умер. Я даже есть не стал, ожидая, что наемся без того, чтобы заботиться о еде самому и пихать ложку в рот. А кто бы в лесу сделал это вместо меня? Пень? Я заботился обо всех, обо мне — никто. Но так ли уж никто? Отчего же я тогда до сих пор еще жив и не умер? Может быть, святым духом питался? Как бы не так! Если я и остался жив, так потому, что заботился обо мне лес, пень тот же, травы, деревья, и кормили меня они и поили — невидимо, конечно, даже для меня, потому мне и кажется иногда, что не заботились они обо мне и не кормили. А иначе не жить мне на свете.
Удивляет меня человек. Только видимое славит и благодарит. А невидимое поносит и ругает. Так и я поносил травы и ругал их, что я забочусь о них, а они обо мне нет. А все это было неверно. От своего неведения, невежества я не замечал их заботу. Как же я должен был восславить их, когда понял, что ошибся!
Господи, как прекрасен этот мир, как он прекрасен, как сладок он, и все у него есть! Как великолепен он, этот славный мир, как он великолепен!
Распластаться бы перед ним в раболепном преклонении — разве не такое желание бывает у человека, одолевшего в душе сомнения, нашедшего мир и гармонию, видевшего этот мир не прекрасным и не великолепным, в чем-то недостаточным! Все есть, все. Есть смертельное желание пойти в лес и есть такое же желание не ходить. Есть способность видеть и есть способность к слепоте. Есть уши и есть глухота. Есть ум я безумие. Есть сила и слабость, и слабость и сила. Есть уродство, есть красота. Поистине все есть все и все есть во всем. В маленькой девочке есть старуха, а в старухе девочка. В свежей женщине есть затасканный мужчина, а в мужике баба. Иду, сидит молодой мужик, а из мужика старая баба выглядывает. Как ты сюда залезла? А никак. Я тут всегда была. А из старой бабы выглядывает дитя, а из дитяти куст шиповника, а из куста выпорхнула синичка и улетела…
Вчера шел по лесу и вспоминал об устойчивом своем чувстве торопиться жить, когда на кордон приходит лето. Объяснить его я не мог, я только знал его: едва начиналось лето, первые пригожие деньки, зеленела трава и начинали благоухать цветы, я садился на солнце на завалинку, и оживала у меня мысль, что все быстро промчится и потому надо торопиться взять лета побольше: и тепла, и летнего неба, и румяного солнца, и туманов, и прочего. Вчера я понял, почему ко мне, в общем-то неторопливому человеку, приходило чувство торопливости. Я думал, что оно приходит оттого, что я за зиму намерзался, а летом отогревался, а это было не так. Не совсем так. Миг может быть и вечен, а жизнь любая скоротечна. И нет ничего скоротечнее жизни цветов. Едва расцвели — и уже завяли. Невольно я глядел на цветы, на их торопливую жизнь, и, уподобляясь им от долгого глядения, сам торопился. Мы всегда чему-то уподобляемся, подражаем, хотим ли этого или не хотим: отцу, матери, другу, гению, траве, речке, барану. Я уподоблялся цветку — чему я мог еще уподобиться, если цветов в лесу тьма, куда ни пойдешь, всюду они бросались в глаза? Я видел их быстрый рост, и их нетерпение передавалось мне. Вот и вся причина торопливости. Не солнце я ловил, сидя на завалинке, и не отогревался от зимы, как тогда думал: я жил жизнью цвета. Угасали цветы, уходило лето, торопливость моя исчезала до следующего лета, я опять никуда не спешил. И вот что иногда получалось. Поскольку я живо уподоблялся цветку, я и сам становился в чем-то похожим на цветок, в моем лице появлялось нечто от цветка, глядел ли Я на одуванчик или на незабудку. С первого взгляда, конечно, ничего нельзя было обнаружить, лицо как лицо, нос, глаза, губы, рот, как у всех людей. Но, приглядевшись внимательно, можно было увидеть, что это и не совсем обычное лицо, что нос, губы, конечно, есть, но, кроме них, есть и еще что-то, что явственно создает образ цветка. Я даже начинал издавать запах, как цветок. Вообще, живя в лесу, я жил жизнью леса, был как лес. Зимой лес спал, и я был какой-то сонный; весной пробуждался, кровь во мне загоралась, соки молодые бродили, как у земли, у леса, у березы. Летом я был деятелен, я зрел, шел в рост, как росли деревья, а осенью грустил, мне казалось, что я умирал. Я быстро подчинился временам года и сейчас так живу — и думаю, этот цикл для меня уже не изменится, я так и проживу до глубокой старости.
Я думаю, хотя и не утверждаю — я далек от утверждения подобных вещей: человек, в сущности, имеет то, что он имеет. Ничто не приходит извне. Природу нельзя обмануть, заплатить ей один рубль, а сказать — десять. Был у меня период, когда я так глубоко верил, что у меня не может быть ни одной порубки, ни одного сломанного или порубленного дерева, что их и вправду не было (даже если б они и были). Что действовало тогда на моих браконьеров — не знаю, но они избегали появляться в моих кварталах, они обегали их за десятки километров, и на протяжении долгого времени не было случая, чтобы кто-то даже по ошибке срубил дерево. Почему? Во-первых, потому, что я был твердо уверен, что этого не случится, а во-вторых, если и случится, все равно этого не может быть. Применяй нарушитель любые хитрости, вводи хоть весь свет в обман, ничего у него не получится. Так записано в книге судеб, и иному не бывать, потому что ему не бывать. Как жалко, что в ту пору я охранял только свой участок леса, а думай я шире, возьми ответственность побольше — и моя вера могла бы сохранить весь мир, всю вселенную.
Когда же я со временем (был у меня и такой период) порастерял свою веру, со страхом и ужасом стал думать, что мне не миновать порубок, придут браконьеры, я не уберегу лес, браконьеры, как можно было догадаться, были тут как тут. Они словно прочитали мои мысли па расстоянии, да, наверное, так оно и было. И такая в ту пору у нас пошла с ними рубка, страшно до сих пор вспомнить. Куда девались мой сон, благодушие, мир и спокойствие? Я был весь в войне, в ловле, в погоне, я носился по лесу в поисках браконьеров, ловил их, караулил, зевал, опять находил, опять зевал, я умудрялся прозевать порубку у самого своего порога, у меня увезли собственные дрова, и я в ту зиму остался без тепла. Надежные мои границы расползлись и затрещали. Я возопил: погибнет весь лес! Тут натерпелся я страхов. Я стал труслив, ночью запирал дверь на щеколду, клал у изголовья топор — мне казалось, что меня убьют, а кордон подожгут. За каждым кустом мне мерещился враг, ствол ружья, капкан, ловушка. К счастью, эта пора миновала. А будь она дольше, н я бы не выдержал, повесился, сошел с ума — столько бед тогда на меня обрушилось.
Лес меняется: одно умирает, на смену ему приходит другое. Вчера тут стояли высокие сосны, сегодня голо, завтра зазеленеют саженцы. Придешь в такой лес и не узнаешь, сердце оборзется, как будто не в свой лес вступил, а в чужой. Но лес ведь не только в том, что растет и видимо, а и в том, что в земле, что невидимо. Идея его в этом. Земля держит и то, и другое, и третье. Видеть лес невидимый — вот привилегия лесника.
Я смотрю на лес, на землю, на солнце, на травы и прочее не как на противоположное мне: я, мол, я, а это не я, что-то другое, а как на продолжение мое, как я смотрю на свою руку, ногу. Просто есть я внутренний и есть я внешний. Руки, ноги — это продолжение моего внутреннего, а лес, небо, солнце чего продолжение: пальцев, глаз, мыслей, чувств? Все, что вне меня, все продолжение мое. Солнце есть продолжение моей мысли, небо — чувства к девушке…
Жить, как трава. Но разве трава живет, как мы? Мы не спешим, а трава спешит, трава так торопится, что по всему лесу треск раздается. Весной она торопится выйти к свету, летом расцвесть, осенью дать семя. По-моему, самое торопливое на свете создание — это трава. Поразительно, как при такой спешке она успевает жизнь прожить. Я знал человека, который так торопился прожить юность, что и на детство его уже не хватило. Траве срока, отпущенного судьбой на старость, на юность, хватает. В короткий срок от весны до осени она успевает родиться и умереть. Иногда мне кажется: она потому так спешит, что знает — в следующем году родится опять и будет возникать вечно, пока держится в небе солнце и земля и мир находятся в равновесии, и именно оттого, что она так торопится, она вечна. А если посмотреть с другой стороны, по отношению к чему она торопится? По отношению к себе, ко мне — человеку, к дятлу? По отношению к миру, к звездам, к земле она совершает свой путь, ни на йоту не отклоняясь ни вперед ни назад, а следует строго по графику.
Что мешает мне сейчас быть свободным, счастливым, иметь веселое расположение духа? Я одет, обут, накормлен. У меня есть крыша над головой. Я не мучаю себя мыслями, что будет завтра, я знаю, что со мной будет, и это меня вполне устраивает, а если точней — я не знаю, но меня устроит все, что со мной будет. Я здоров. У меня есть работа, я я ее люблю. Так мне во всяком случае кажется, чтобы не быть голословным. Что же — я счастлив или нет? А если несчастлив, то почему? Почему, если я счастлив, я не имею веселого расположения духа? Почему мне постоянно нужно продираться к нему, воевать с собой и очень часто быть побежденным? И вообще, можно ли быть в этой борьбе только победителем? Почему нельзя жить, как трава? А как живет трава? Ты думаешь, она счастлива? А может, она, так же как ты, страдает? Наверняка страдает. Но она умирает, когда ей приходит срок, и рождается в срок, в ее жизни нет насилия. А разве ты не родился в срок и не умрешь? Трава-то страдает, но человек выше травы и может жить, не страдая. Это, конечно, плохо, что я не живу постоянно в веселом расположении духа, но я живу в нем иногда, оно ко мне приходит изредка, а это уже счастье. Я знаю его, я впускаю его к себе, точней — я нахожу его, тащу к себе, и нет для меня тогда ничего прекраснее этого счастья.