Савва Дангулов - Художники
Я обратился памятью и к своей первой беседе в Пекине, к беседе с Лао Шэ — он ведь тоже говорил о малой родине Лу Синя, о деревушке на далеком китайском юге, о доме с бамбуковыми шторами, — нет, судьбе решительно было угодно обратить мои стопы на далекий юг Китая.
— Но поездке в Шаосин должна предшествовать встреча с человеком, который был бы в состоянии воссоздать живой образ матери Лу Синя... — заметил я. — Чтобы вдохнуть жизнь в наблюдения, которые обещает Шаосин, мне необходима встреча с таким человеком... Вы полагаете, что такой человек есть?..
— Больше чем уверен: есть... — был ответ Мао Дуня; убежденность, с которой был дан этот ответ, вселила уверенность, что это не просто предположение, это знание, — не могу утверждать, что человеком, которого имел в виду Мао Дунь, был Цу Гуану, но Мао Дунь наверняка имел в виду реальное лицо, — было очевидно, что мать Лу Синя, ее человеческий образ, ее личность возникли в его сознании в итоге раздумий обстоятельных — к тому же в том, как он прикоснулся к этому образу, я ощутил художника, это было писательское видение проблемы, обращенное к деталям, эмоциональное. В этой реплике Мао Дуня мне было интересно и другое: писатель масштабного мышления, сумевший наиболее точно воссоздать картину времени, он вызвал в моем сознании и самый верный портрет матери Лу Синя, определив ее место в жизни и творческом становлении писателя.
Но меня ждала встреча с Цу Гуану, и я уже готовил себя к ней — если в какой-то перспективе могла возникнуть беседа, способная предварить поездку в Шаосин, а может, не только в Шаосин, то это, конечно, была беседа с Цу Гуану.
7
Когда я увидел впервые Цу Гуану, я обратил внимание на желтые стекла его очков — как-то странно было видеть человека с желтыми глазами. На нем были свитер и вязаная шапочка, что в сочетании с этими его желтыми глазами делало его моложавым. Единственно, что возвращало сознание к его истинному возрасту, это его седая борода и волосы, хорошо промытые, рассыпающиеся. На нем была синяя куртка, ярко-синяя, в сочетании с которой его свитер и особенно белье, видное из-под свитера, казались белоснежными. Цу Гуану показался мне человеком общительным, очень живым, хочется сказать, ухоженным — мне привиделось, что старик окружен вниманием. Из того, что мне рассказал Цу Гуану, у меня создалось впечатление, что тут стариковское многословие начисто было вытеснено мыслью. Мао Дунь воссоздал образ матери, отдав себя рассказам, рожденным живым общением с Лу Синем, возможно даже воображением, что естественно для прозаика, когда речь идет о человеке, но мои нынешний собеседник знал мать писателя лично, он видел ее воочию.
Итак, вот он, рассказ Цу Гуану.
— Впервые увидел мать Лу Синя, когда ей было сорок пять. Она мне приходилась невесткой, а я ей — деверем. Были и иные невестки, как я помню, но они были далеки, дальше, чем должны быть близкие родственники. Что отличало отношение к нам матери Лу Синя? Уважение. Помню, делала все с улыбкой. Если что-то не нравилось, все так же улыбаясь, говорила в глаза. В своей деревне она происходила из более или менее привилегированного сословия, но никогда не выказывала этого. В отношениях с людьми она неизменно была деликатна, но это была строгая деликатность. Мой отец был старшим в семье, но, как это было принято у нас, младший брат звал его не просто «Тан», а «дядя Тан». Каждый раз, когда мы бывали в семье Лу Синя, на столе появлялись угощения, скромные, правда, но угощения: арбузные семечки, арахис... В доме иногда собиралось достаточно гостей, но хозяев это как-то не обременяло. Исключения не составляла и бабушка, мать мамы Лу Синя. Она только говорила, смеясь: «Кто насорил, должен убрать сам...» — дом содержался в порядке, всегда было чисто. Кстати, и весело. Угощая, кто-то из женщин, принимавших участие в стряпне, спрашивал гостей: «Нравится, вкусно?..» — «Откуда ты взяла? — был ответ. — Конечно, не вкусно!» — все смеялись.
Мне интересно было наблюдать Лу Синя, — продолжал Цу Гуану. Он был человеком сердечным, но, когда речь шла о серьезных делах, был строг. Мне казалось, что именно в Лу Сине сказывался характер семьи: ее трудолюбие, ее требовательность к себе и другим, ее ответственность, а подчас и суровость.
По-моему, все это шло в семье от характера матери. Мне кажется, что у нее был цельным характер. Но мать Лу Синя — это еще и мама матери, бабушка. Когда я говорю о бабушке, мне вспоминается такой эпизод. Однажды дяде Тану довелось повстречаться на улице с человеком, который был старше его. Наверно, дядя Тан (как вы помните, так звали брата Лу Синя) задумался и разминулся с человеком, не поздоровавшись с ним. Последовал удар, который привел его в чувство: «Разве ты не знаешь, что надо здороваться со старшими?» Дядя Тан вернулся домой, не скрыв плохого настроения: «Вот получил по шее — наверно, справедливо...» Человек он был не очень-то строптивый и счел справедливым, что его одарили подзатыльником. Но случилось так, что свидетельницей разговора была бабушка Лу Синя. Она подкараулила обидчика и с такой силой хлопнула его по шее, что тот едва удержался на ногах. «Надо уметь видеть не только себя, но и старших...» — сказала она и пошла своей дорогой. Не помню, что сказал по этому поводу Лу Синь, как мне кажется, поступок бабушки должен был понравиться ему — в этом поступке была справедливость, а это и прежде приходилось ему по душе.
Он, конечно, был человеком суровым, считавшим, что самоусовершенствование является главным признанием каждого, кто начинает жить. Может, поэтому он так мало обращал внимания на свой внешний вид, демонстративно отпустив бороду. «Почему ты не бреешься?» — был вопрос. «А зачем мне бриться? — спросил он. — Чтобы казаться тебе красивым?» В его характере, конечно, что-то было и от деда. Дед занимал достаточно высокое положение в Шаосине, но вел себя независимо, что многим не нравилось. Хотел делать все по совести — если не мог, говорил прямо: «Это не в моей власти»...
Разные люди, как я заметил, говорили мне о деде Лу Синя, уперев рассказ в нечто такое, что явилось причиной события, которое опрокинуло жизнь семьи, — очевидно, причина была, как утверждал Цу Гуану, в столкновении принципов, которыми руководствовался дед, и власти, — по крайней мере, именно такое понимание происшедшего в характере семьи, как и в характере самого Лу Синя, который знал истинные причины и не был поколеблен в своем отношении к прародителю.
Но встреча с Цу Гуану всего лишь предварила встречу с домом Лу Синя в Шаосине, с домом, который можно назвать родительским — мать Лу Синя пестовала сына здесь. Мы приехали в Шаосин на рассвете и сразу попали в обстановку родительского дома писателя. Тот, кто бывал в шаосинском доме Лу Синя, наверно, помнит, что там сохранилась в неприкосновенности комната матери писателя. Входишь в комнату, и такое ощущение, что женщина только что покинула свое тихое и чистое обиталище, — сам воздух напитан ее дыханием... Кто-то вспомнил, что именно здесь она принимала земляков из Пинцяо (так называлась ее родная деревня, находящаяся в тридцати ли от Шаосина, — туда дорога по древней системе каналов, на юг от Шаосина, мы еще побываем там). Они сидели вот на этой табуретке, укрытой самодельным ковриком, ее земляки, а мать Лу Синя располагалась напротив, слушая, что произошло в деревне с тех пор, как она побывала там последний раз... Понимала, что не к лицу ей, матери писателя, быть неграмотной, и обучилась грамоте сама, а заодно сделала грамотным Вуан Хучжао, который помогал ей по дому, — он пришел в дом, когда будущему писателю было всего тринадцать лет, и был в доме как родной... Шила домашнюю обувь сыну, подбивая ее стеганой подошвой на белой и золотой нитке. После смерти отца круг тех, кто входил в дом Лу Синя, заметно сузился, но мать наказала сыну: блюсти достоинство. Тот, кто перестал бывать в доме, не должен бывать вовсе. Но и Лу Синь следовал тут советам матери, достаточно принципиальным. Лу Синь, уехавший к этому времени в Японию, писал матери: не следовать нелепым правилам прошлого, не бинтовать ног, искусственно их укорачивая, не обрезать волосы... Мать внимала наказам сына. Мать много читала, любила говорить о прочитанных книгах с сыном, не расставалась с книгами и в родной деревне...
Я обхожу комнату матери еще раз: вещи точно отразили память о ней: шестигранная цветочница, расписанная затейливым узором, медный утюг в виде сковороды, сосуд для меда, полукастрюля-полутермос для сохранения пищи, сосуд для лекарств, металлический кувшин для чайного листа, сундук для одежды, кровать с балдахином... Мир вещей, к которым не прикасались годы, мир вещей, вдруг воскресивший, казалось бы, навсегда ушедшее время, но отразивший человека... Все опрятно, чисто, в первозданной новизне и порядке. Наверно, вещи, что обступили нас, не отличаются ни особой изысканностью, ни богатством отделки, ни своеобразием формы, но они опрятны и, если так можно говорить о вещах, полны достоинства. Полка книг, большая полка, где книги сына стоят рядом с книгами матери — что-то в этом символизирующее единство устремлений и душ, что-то такое, что поистине нерасторжимо...