Диана Виньковецкая - Единицы времени
Отдельным людям советы Якова помогли, во всяком случае я знаю несколько человек, которые были благодарны за них, и сотрудники всем интересующейся организации говорили допрашиваемым: «Используете метод Виньковецкого». Я не буду описывать допросы самого Якова, который вызывал у сотрудников на удивление уважительное отношение к его твердости и эрудиции. Конечно, не надо преувеличивать такую уважительность, и при первом приказе они вас куда надо посадят, и предадут, однако все равно не могу не подивиться, как на суде над Марамзиным двое из сотрудников сочувственно подходили и расспрашивали Якова о его дальнейших планах, один просто, как родной брат, поздоровался с Яковом (за руку!) и посоветовал уезжать. Как всегда, у нас жертвы и палачи как родственники, и часто убеждаюсь, что только случайные обстоятельства избавляют нас от перемены слагаемых.
Тут в Америке жизненный ритм другой. Тут все непохоже на нашу петербургскую жизнь, и более того, не похоже на предполагаемый образ, «чужого неба волшебство». Здесь тишина и нет никаких шумных посиделок. Каждый живет уединенно. Тут люди не ходят друг к другу так запросто, встречаются только в кафе и ресторанах, не болтают и не ссорятся, ни на что не обращают взгляд, молчат и неизвестно о чем думают. Когда мы переменили империю, если можно теперь это так назвать, и приехали в Нью–Йорк, Иосиф был в Энн–Арборе. Переехали «из мира нагана в мир чистогана» — эту фразу Иосифа из его письма к Якову я взяла названием одной из глав моей книги про Америку. «Это — продолжение в пространстве выглядит на крепкую тройку», — пишет Иосиф и предупреждает Якова, чтобы его надежды не зашли слишком далеко. «Академия (университетская жизнь) состоит из того же материала, что и везде. и ты не должен слишком страдать от равнодушия. Яков, нет иммиграции — есть житье за границей».
«Снявши пробу с двух океанов и континентов, я чувствую то же почти, что глобус. То есть дальше некуда».
В Толстовском фонде, на субсидии которого мы состояли, отношение к эмиграции было сложным. Как определит Иосиф, это были «диаспорные чувства», амбивалентные. Сотрудники фонда помогали устраиваться приехавшим, но не так, «чтобы самим мучаться счастьем других». В один из дней я пришла за недельными деньгами и на вопрос ведущей «Как идут дела?» ответила, что утром пришло письмо из Принстонского университета, и там написано, что Якова приняли в университет на работу. Посовещавшись с начальником ведущая мне сообщила, что больше нам ничего давать не будут — никакой помощи, никаких денег, идите! Я вышла из кабинета с маленьким сыном Даничкой на улицу, потом вернулась, чтобы занять денег на проезд в метро, у сидящего в очереди знакомого. И хотя я огорчилась, и даже немного всплакнула, но перспектива Принстона меня утешала. Когда же вечером Яков сам прочитал письмо, то сказал мне, что в письме речь идет только о принятии университетом документов, а не Якова на работу. Тут я уже по–настоящему заплакала. Мой английский оставил нас без единой копейки. Мы оказались не в Принстоне, а в подворотне. Как я уже писала в «Америке.», Миша Шемякин прислал нам денег из Парижа, а Иосиф из Энн–Арбора позвонил князю Голицыну, директору Толстовского фонда, и попросил, чтобы они продолжали нас подкармливать. Что он говорил князю, я не знаю, может, читал стихи? Однако на следующий день после его звонка нас «вернули в русло помощи», а главный князь так разулыбался и был так со мной любезен, что я даже смутилась. Видимо, уважал стихи, как княжескую привилегию, и на меня упал отсвет стихотворений Иосифа.
Иосиф с Яковом подсмеивались над моими познаниями английского, что я путаю глаголы с существительными и не отличаю дух от материи. Иосиф прочел мне целую лекцию: «Учи инглиш»; он считал, что главное — заучивать наизусть слова и стихи.
Мы оказались в Хьюстоне. «Вы живете в прериях, на краю империи, в окружении ковбоев. Цикады. Пинии. Пальмы. Все четыре времени года у вас смахивают друг на друга. И отсутствует кислород», — писал Якову Иосиф. Хьюстонская среда не благоприятствовала философии, был диссонанс между Яковом и окружением — не было собеседников. Чтобы получать кислород, мы звонили во все углы мира своим приятелям и друзьям. К сожалению, блеск телефонных бесед Якова никто не записывал. Яков подолгу разговаривал с Иосифом по телефону, тот тоже жил в скромном «городке, занесенном снегом по ручку двери. где можно жить, забыв про календарь». Иосиф читал только что написанные стихи: «Джейкоб, только что сочинил стишок. как тебе? Не слишком ли холодно? Делаю прививку английской «нейтральной интонации» на чтение стишков. Уровень американской поэзии провинциальный. Нет трубадуров, занимающихся распространением поэзии во дворцах и замках. Восхищаюсь только американской феней». Яков сразу купил словарь американского сленга, изучал, запоминал и удивлял англоговорящих людей сленговыми познаниями.
Идет время — и чего нельзя было сказать пять лет назад, теперь говорится. Сегодня можно сказать одно, послезавтра — другое. Из мелких, да и из крупных высказываний, часто произносимых впопыхах, слишком эмоциональных, конструировать ничего не следует. Отношение и к Америке, и к людям, и к американской поэзии со временем у всех меняется, и, безусловно, разговоры зависят еще и от того, с кем беседуешь. И если по приезде Иосиф написал Якову о провинциальности американской поэзии, а потом отмечал «чрезвычайное разнообразие стилистических идиом и манер», то это вполне естественно. А нейтральностью английской поэзии и недоговоренностью они восхищались еще в молодости.
Яков, как и Иосиф, был удивлен разграничением на Западе на евреев и неевреев, начиная с Вены, когда нашу семью еврейские организации не приняли в свое лоно. Яков сожалел, что из‑за своей геологической профессии не смог поехать в Израиль. На это Иосиф ему сказал: «В Израиле — корни, а в Америке — плоды. Это интереснее». Для русского человека Ветхий и Новый Завет, по сути, одна книга. Яков благоговел и перед книгой божественной справедливости — Ветхим Заветом, и перед Новым Заветом — книгой милосердия. Якова интересовал метафизический потенциал человека, а разграничения лишают людей перспективы.
«Только скучный может быть тираном», — как‑то невзначай обронил Иосиф, когда они говорили о тирании (соскучились!) и Яков, развивая эту тему, написал статью «Тиран и инфантильность», которую потом почему‑то забросил, и она не была опубликована.
В самом начале нашей хьюстонской жизни возникла идея создания русскоязычного журнала, которая некоторое время занимала Якова, Льва Лосева и Иосифа Бродского. Я не помню точно, кому из них пришла эта мысль в голову, но они размышляли о русском толстом журнале в Америке, потому что «где ты живешь, там ты и должен печататься более или менее. Играть нужно на своем поле». И они стали мечтать об издании художественнофилософского журнала, где бы излагали свои идеи, потому как считали, что «мир потерял центры и мы теперь имеем мировую провинциальную литературу». Русские журналы в Америке, по их мнению, были заняты пусто–много–словием, всяческим мусором. Тогда Иосиф придумал даже название для журнала — «Эхо». (Этим именем потом Володя Марамзин назвал свой журнал в Париже. А слово «континент» для названия журнала Иосифу не понравилось, он даже хотел забрать свои стихи оттуда, но потом каким‑то образом его убедили «не быть как все гении» и стихи были напечатаны.) Для воплощения желания в жизнь нужно было заняться литературной политикой, добычей средств, организацией. Кое–какие попытки были предприняты, и один хьюстонский миллионер какое‑то время морочил голову, обещал, хвастался, но денег не нашел. Случая не подвернулось, деньги с неба не свалились, спонсор не отыскался, как теперь выражаются, и идея создания журнала угасла. Не получилось ни толстого, ни тонкого журнала с этими ребятами, служенье Муз чего‑то там не терпит. Помимо мыслей о журнале они были заняты другими делами, жили не в одном городе, а в разных концах Америки, Интернет еще не появился, и журнальная эпопея, которая так внезапно возникла, так же быстро ушла в мир идей. А жаль.
Яков помимо геологической работы писал картины, статьи, работал над эссе о моделировании процесса живописи. Лев Лосев преподавал в колледже, писал стихи, статьи. Иосиф приступил к прозе на английском, которая так восхищала Якова. Однако Якову не так много удалось прочесть прозаических произведений Иосифа.
Смерть Якова для меня нечто большее, чем утрата мужа. Независимо от личных чувств, это трагедия предельного удаления интеллекта из мира. Как сказал Юз Алешковский: «Наша цивилизация еще не готова для таких людей». Яков нес свое достоинство и хранил в себе муки философского отчаяния. Иосиф предполагал, что в течение человеческой жизни человек находится во власти двух сил: одна привязывает к дому, к земле, к любви, а другая выталкивает вовне — в космос. Потенциал Якова не реализовался в рамках одной живописи, одной любви, одной Церкви — тяготение вовне победило земное притяжение. Мощное мышление Якова превращается во врага, рисует картины катастрофы, расширяет радиус трагедии и разрушает защитные механизмы. Получается, что у рассудка он не может найти утешения. «Не мозжечком, но в мешочках легких он догадывается: не спастись». Рациональность разрушающая. «лезвия ножниц трудно удержать вместе». В память Якова Михаил Шемякин нарисовал картину, как он говорит, «очень серьезную для моего творчества», вписал в нее строчки из Дмитрия Бобышева (кажется, они дружили) и строчки из Бродского.