Клиффорд Ирвинг - Король долины
Доктор снял свой плохо сидящий черный сюртук, молча пришил ухо на место и смазал рану йодом, пока Клейтон скрежетал зубами, вцепившись в прутья железной спинки кровати.
— Как ты себя чувствуешь, сынок? Голова болит?
— Немного.
— Это ты на себя напускаешь бойкости, или тебе так больно, что ты не можешь напрямую говорить об этом?
— Да нет, не напускаю — вам-то это следовало бы знать. Болит, конечно, но такого чувства, что болеть будет вечно, нет. Так что я не слишком тревожусь из-за этого. Да и выпивка помогает.
Доктор улыбнулся. Он был из той породы людей, кого улыбка делает еще уродливее: улыбаясь, он становился похожим на рогатую лягушку [22]. Он протянул руку с короткими, как обрубки, пальцами и взял Клейтона за запястье.
— У тебя прочная голова да и сам ты довольно крепкий паренек. Тебе повезло.
— Мне повезло, — повторил Клейтон за ним, как эхо, безрадостным голосом.
Горбун сложил свой докторский саквояж, потом вздохнул.
— Если я что-то могу сделать для тебя, Клейтон, — сказал он угрюмо, — ты только попроси.
Клейтон глотнул виски — ему обожгло язык, и покачал головой.
— Может быть, я догадываюсь, что ты сейчас чувствуешь, Клей…
— Не думаю. Ваша работа — сохранять людям жизнь.
— Их надо было убить. Это были негодяи, подлые, никчемные поганцы. Жаль, что тебе пришлось этим заняться, но посмотри на это иначе — у тебя ведь просто не было выбора: или убить, или быть убитым. Это — закон джунглей, сынок, а здешняя долина вовсе не рай, это джунгли.
Клейтон несколько секунд смотрел на него, а потом отвернулся к стене, закрыв глаза. Горбун, который почувствовал себя неловко из-за своих последних слов, невнятно попрощался и вышел наружу. Зимние сумерки медленно опадали на землю. Он неуклюже взобрался в ожидавшую его двуколку.
На третий день Клейтон дохромал до кораля, оседлал молодого мустанга, которого он объездил весной, и поехал в город. Встречные окликали его, махали руками. Сайлас Петтигрю выскочил из магазина на улицу и закричал:
— Клей! Как ты себя чувствуешь, мальчик? Заходи!
Но Клейтон проехал мимо, лишь холодно взглянул на него. Теперь я герой, — горько думал он. — Убил двух людей, сэкономил старому скряге двадцать долларов в месяц — и вот я герой. Мужчины и женщины по обе стороны улицы улыбались ему, ласково окликали по имени. Мужчины притрагивались к шляпам, а девушки краснели. Он выпрямился в седле и неторопливым размеренным шагом направил мустанга к коновязи напротив «Великолепной».
Калека спокойно сидел в своей качалке, то же самое темно-коричневое армейское одеяло прикрывало его ноги. Только теперь в его глазах появились яркие блестящие точки, как огонек где-то далеко в черной прерии.
— Я приехал поблагодарить тебя, Эд, — медленно сказал Клейтон. — Я думаю, ты мне спас жизнь, стоила она того или нет.
Риттенхауз слегка улыбнулся и прищурился — бледное зимнее солнце светило ему в глаза.
— Ты мне ничем не обязан, Клей. Ты сделал ошибку, когда решил, что с таким типом как этот Маккендрик можно драться честно и открыто: пусть это послужит тебе уроком. Ты должен был убить его, когда вывел из кафе, пристрелить как собаку. Сам видел, что из этого получилось.
— Да, я видел.
Клейтон молча ждал, машинально прислушиваясь к собачьему лаю, а Риттенхауз полез в нагрудный карман и вытащил две черные сигары. Протянул одну Клейтону, тот покачал головой.
— Я вижу, у тебя повязка на ухе. Что-то серьезное? В голосе его звучала нежность, и юноша ответил вежливо:
— Все нормально. Док Воль этим занимается, Эд…
Риттенхауз раскурил сигару.
— Эд, — решительно сказал Клейтон, — ты сказал Маккендрику, что, когда я вернусь в город, я возьмусь за него и за Кайли.
— Ну да, сказал, — ответил Риттенхауз между двумя затяжками. — Так ты и сделал, верно ведь?
— Сделал… вынужден был… потому что они этого ожидали. Но я вовсе не собирался этого делать. Я ведь сказал тебе, что хочу сначала поговорить с ними.
— Ну, а какая разница? Вот ты поговорил с Маккендриком — много оно тебе дало? Так уж карты легли, Клей — ты должен был выступить против них, хотел ты этого или нет. Я это знал; и каждый в городе это знал, кроме тебя одного.
— Потому что они видели во мне сына Гэвина, — пробормотал он.
— Потому что ты и есть сын Гэвина, — спокойно поправил его Риттенхауз. — Да, именно поэтому. Разве это недостаточная причина?
Клейтон кивнул и помолчал, глядя, как завивается дымок от сигары и исчезает в густой тени веранды.
— Эд, кто теперь будет шерифом?
Колючая улыбка поползла по лицу Риттенхауза, он крепко прикусил влажный конец сигары.
— А ты не знаешь? — спросил он. — Что, в твоих так называемых мозгах еще есть сомнения?
— Сколько угодно.
— Ты не можешь отказаться. Это твое право и твоя обязанность. Твой отец, может, и думал, что ты слишком молод, но ты доказал, что это не так. Ты показал себя, Клей. Ты — единственный, кто может справиться с этой работой.
— Нет. Не хочу.
— Придется. Ты должен.
— Я не собираюсь делать что-нибудь, Эд, — быстро сказал он, — только потому, что ты, или Гэвин, или здешние так называемые граждане скажут, что я должен. Ничего, ты понял? Я не трус, думаю, я это уже доказал. Я отправляюсь на ранчо, там работы полно, и, думаю, для меня этой работы вполне достаточно.
— Ну, а теперь успокойся, — сказал Риттенхауз, помахивая сигарой, — а теперь послушай и малость пошевели мозгами. Я знаю, что на ранчо всегда хватит работы для человека, и ты с ней управляешься хорошо. Если ты станешь шерифом, это вовсе не значит, что ты должен все бросить. Это даже не значит, что ты должен все время сидеть в участке, как я это делал. Народ в этой долине приучен вести себя мирно, и им достаточно знать, что у тебя на груди эта звезда, пусть ты где-то в миле от города клеймишь телков или даже сосешь это виски… от тебя и сейчас им прет… — А потом продолжил, уже мягче: — Я шучу, Клей. Никто не хочет вмешиваться в твою личную жизнь. Ты молодой, тебе охота погулять. Ну и давай… — Он полез в карман где-то под одеялом. — Держи. Люди просили меня вручить тебе эту штуку и выразить их благодарность.
Клейтон медленно протянул руку, и Риттенхауз уронил ему в ладонь оловянную звезду. Он ощутил на коже холодок от нее. Это была та самая потертая пятиконечная звезда, которую Риттенхауз носил на своем черном жилете. Заблудившийся солнечный луч упал на нее, и она блеснула, как полированное серебро.
Он сжал пальцы, ощутив острые края, и заговорил горячо — ему хотелось кричать от злости, но, в то же время, он ощущал слабость и мягкость где-то глубоко внутри, куда он не мог добраться: