Игорь Клех - Миграции
Конечно, от такого труда, от постоянно действующего ровного напряжения в организме развиваются застойные явления, которые надо как-то гасить, рассеивать. Для начала — пивом в конце дня. В конце года этому служит празднование Рождества. Затем карнавал, знаменитый «розенмонтаг», когда все или почти все дозволено и можно оттянуться за целый год, если получится. Что касается Рождества, то это целая культура. Празднование его начинается за три недели до собственно «святой ночи». Человек, который не усердствует в украшении своего окна, балкона, грядки, выглядит, по меньшей мере, странно и сильно теряет в глазах окружающих. Без сомнения, это центральный праздник западного христианства. Послание его примерно таково: Спаситель рождается; все будет хорошо; человеку остается только хорошо работать. В отличие от восточного христианства, преклонившегося в сторону куда более страшного и драматического праздника, говорящего о мучениях и смерти, а также — о воскресении Бога, а с Ним и человека. Русские — большие любители невозможного. А Россия — это такая страна с механизмом ходиков, сами они не ходят — надо все время подтягивать гирьку.
Смешная деталь, о которой свидетельствуют сами немцы, — в рождественские дни в немецких семьях часто начинают вспыхивать ссоры по пустякам. Просто все ждут чуда, как ждали его в детстве, как ждут вместе с ними их дети, — а оно не приходит. Приходится ожидание отложить до следующего года. Взрослые — смешные люди, иногда.
Все взрослые — в большей или меньшей степени «немцы».
А «русские» (в том числе и мой) все ломают себе голову: как же так сделать, чтобы человек человеку был не «немец»?
Львовские аптеки
Пока, наконец, на углу улицы Стрийской мы не входили в тень аптеки. Большая банка с малиновым соком, выставленная в широком аптечном окне, символизировала холод бальзамов, которым можно было утолить здесь любое страдание.
Бруно Шульц, «Август»Аптека обычно в нашем представлении связывается со стерильностью, минималистской эстетикой и тихой деловитостью. Она оживает во время эпидемий гриппа, а в промежутках между ними — особенно по утрам — в ней царит затишье, как в районной библиотеке.
Аптеки Львова более всего напоминают внешне букинистические лавки: старинные интерьеры и мебель, высокие застекленные шкафы, ящички картотек, нередко антресоли или металлические балконы по периметру. Как и почему советская власть, все унифицировавшая, не тронула их — загадка. Наверное, уж больно хороши были, и кто-то из высокопоставленных чиновников аптекоуправления или заслуженных фармацевтов вступился за них. Далеким от идеологии медикам позволялось быть просвещенными консерваторами — и интерьеры большинства львовских аптек, расположенных в центральной части города, уцелели. Они разбросаны были и вживлены в ткань его кварталов, подобно каютам давно пошедшего на дно «Титаника». В них задержался ностальгический аромат цивилизации, еще не знакомой с мировыми войнами, будто фармацевтам был известен и передавался из поколения в поколение секрет консервации прошедшего времени. Большинство этих интерьеров относится к концу XIX — началу XX века. До прихода Советов вместо порядковых номеров у них всех были личные имена — как у кораблей, ресторанов, кондитерских: «Под черным орлом» (1775), «Под золотой звездой» (1828), «Под золотым оленем» (середина XIX века), «Под Фемидой» (1901), «Под венгерской короной» (1902), «Под Святым Духом» (1913), «Под Святым Иоанном» (1915) и так далее — до сентября 1939 года.
Тебя посылали в аптеку на угол купить каких-нибудь порошков и горчичников или заказать микстуру. Аптека могла быть уже новой, похожей на десятки других таких же — с большими витринными стеклами и типовым прилавком. Ты становился в хвост очереди и, дойдя до застекленного кассового окошка, вдруг выпадал из времени и напрочь забывал — за чем же тебя послали сюда? Лязг и хруст шестеренок, мелодичный звон и подпружиненные щелчки, сопровождавшие обслуживание каждого покупателя, исходили от американского кассового аппарата «Огайо», помнившего героев вестернов и сиявшего матовым тисненым серебром, будто инкрустированная рукоятка дорогого револьвера с вращающимся барабаном, помогавшего делать такие предложения, от которых невозможно было отказаться.
Что тогда говорить о центральных аптеках с травлеными стеклами, с которых, будто туманные призраки, выступали безымянные персонажи античной мифологии, с воинством старинных аптечных пузырьков и фарфоровыми банками с вплавленными надписями прописной латынью на боку, с ореховым и красным деревом панелей, отливающим червонным золотом, потемневшими латунными ступками, резьбой, ковкой и литьем и прочим скарбом — сиречь сокровищами!
Царствовала и продолжает царствовать над всеми ними, конечно же, аптека-музей, выходящая углом на площадь Рынок ренессансной застройки — средневековый центр города со зданием ратуши посередине. Ее обожают туристы и экскурсоводы. Музеем она сделалась в советские 60-е годы, в 80-е расстроена — отремонтированы были (или восстановлены реставраторами по аналогии) подвалы, лестницы и чердаки этого здания, возведенного в 1775 году на месте дома, купленного армейским провизором Вильгельмом Ф. Наторпом, где и была им открыта в компании с Карлом Шерфом старейшая из сохранившихся в городе аптек (как раз напротив Черной каменицы, или палаццо Бандинелли, — первой в городе почты, открывшейся полутора веками ранее, — дверь в дверь). Только здесь вы можете купить пузырек с так называемым железным вином — дозу бодрящего темного сиропа с вяжущим вкусом и эффектом плацебо, — сувенир на память о пребывании в старинном городе.
Но, воля ваша, я больше люблю другие аптеки, не страдающие от наплыва туристов и ведущие более органичную жизнь. «Любить аптеки» звучит сюрреалистически, как «изысканный труп хлебнет молодого вина», — сказать что-то такое может себе позволить только чудовищно здоровый человек. Нет, я болею, как все, — и во Львове, и в Москве теперь. Но в аптеки ведь ходят не сами больные, а их родственники или близкие: болезнь в них, со всей ее физиологией, как бы отгорожена щадящей ширмой, а набор средств, респектабельность стоящих за аптеками науки и международной кооперации производителей, загадочные «каляки» на рецептах и ученый язык терпеливых служителей — все это вместе внушает твердую надежду, что нет такой болезни, от которой нельзя было бы вылечить, нет таких страданий, которые нельзя было бы облегчить (см. эпиграф литературного классика Галиции), — все обойдется, больные подымутся с постелей, выпишутся из больниц. За это и можно любить аптеки. И за хранимый ими здравый смысл: можно ли было в советской среде оставить этот немой укор заболеванию духа и дегенерации материи?!