Жан-Пьер Шаброль - Миллионы, миллионы японцев…
Я немного поиздевался, объясняя Руссо, что просто мы, во Франции, не считаем свои шлепанцы краеугольным камнем нашей культуры, — вот и все! Я признался, что беспокоюсь за него, потому что он, кажется, «теряет жизнь, зарабатывая на нее», как поется в песне.
Тогда Руссо начал рассказывать про Японию, которую я не знал, про страну самых красивых праздников — омацури.
В этой нехристианской стране на рождество две недели подряд звонят в колокола; в этой стране, никогда не бравшей бастилий, празднуют 14 июля; в этой стране, где больше традиционных праздников, чем в любой другой, все праздники всех стран считаются национальными торжествами… Богов здесь несчетное множество, не то десять тысяч, не то восемьдесят, и к ним относятся с величайшим почтением. Кроме того, есть духи — добрые и злые. К ним относятся: и храбрый мальчонка, отправившийся с обезьяной, собакой и запасом превосходных рисовых лепешек, испеченных матерью, на остров среди моря, чтобы там сразиться с демонами; и Кинтаро, мускулистый, упитанный крепыш, которого чествуют 5 мая — развешивают плащи так, чтобы они развевались на ветру (Кинтаро, эдакий маленький Геркулес, одолел злых духов знанием, силой, так как постиг сумо); и Момотаро, ребенок-рыбак, родившийся от большого улова по течению реки; и Сита-Кири-судзумэ, воробышек с отрезанным языком; и Иссун-воши, мальчик-с-пальчик, прилетающий на помощь принцессам, на которых нападают драконы; и Каппа, с панцирем черепахи и ногами лягушки, несущий на голове сосуд с водой (в его присутствии злые фантастические существа слабеют и испытывают страх…).
Руссо говорил мне о былой доблести самураев, их ужасном кодексе дисциплины, подчинения господину, презрения к смерти и страданию, о «бусидо»… «Когда человек выходит из дому, у него семь врагов…»
— …Не сказано — какие, не сказано — один или два, а сказано — семь!
Перед моими глазами листки бумаги. На них Руссо каллиграфическим почерком вывел иероглифы, показывая разницу между первыми подлинно японскими словами, словами так называемого ямато, и заимствованиями из китайского языка…
Короче говоря, Руссо попытался мне объяснить, почему он влюблен в эту страну. Я даже начал сожалеть, что уезжаю.
Благодаря ему я ощутил, что в японце, как в любом другом человеке, хорошее и плохое сочетаются самым невероятным образом. С редкой для молодого мыслящего француза объективностью он признает за этим народом две главные добродетели: чистоплотность и проникновение в суть человека.
Мы, два молодых человека послевоенной атомной эпохи, беседовали до зари: мы принадлежим к поколению, которое познало множество идеалов; мы из тех, кто устал перебирать все те же старые идеи, от которых в один прекрасный день отказываешься, как от приза, и, подобно птице, забираешься на самую верхнюю ветку; мы из тех, кого столько обманывали, что в конце концов мы способны верить лишь в то, чего касаемся, что видим, чувствуем, в то, что существует от века и будет существовать всегда — воду, воздух, дерево, траву, лес, ветер, небо, дождь, скалу..
Это и есть синтоизм…
10 часов 50 минут
В самолете
Уф! Только что расстался с ними — с мадам Мото, мадемуазель Ринго и Абе, настоявшим на том, чтобы я взял «сувенир», купленный в киоске на аэродроме. Я приготовил ему юмористическое письмо, бланк доверенности, которая выставит его в смешном виде, если он захочет ею воспользоваться… Я оставил своих дам из Токио на попечение Дюбона и Руссо. Мне грустно их покидать…
Пристегиваю ремень, наслаждаясь четкими и определенными указаниями на табло.
12 часов 30 минут
Летим над морем в барашках — я испытываю такое умиротворение, что меня клонит ко сну…
13 часов 30 минут
Только что подали знаменитую утку с гарниром «Эр-Франс». Здравствуй, старая подошва (всегда одна и та же, я ее окольцевал, а потому сразу узнал).
8. Постскриптум
Я на несколько дней задержался в Гонконге и, приехав домой, уже застал письмо от Руссо. Оно гласило:
«Токио, понедельник 6 мая
Жан-Пьер,
Думаю, что по приезде домой ты застанешь мое письмо.
Звонила Ринго: ей надо было со мной встретиться, и немедленно. Вчера в полдень мы с ней поболтали. По ее просьбе посылаю тебе резюме нашего разговора.
На аэродроме Абе предложил подбросить ее и мадам Мото в машине до Токио. На самом деле он привез их в свою контору. Там, окруженный своим генштабом, он устроил ужасную сцену, перемежая угрозы увещеваниями. Он хотел оказать давление на мадам Мото и добиться от нее передачи ему полномочий, точнее, бланка доверенности, чтобы самому вести переговоры о фильме. Она притворилась, что теряет сознание, и убежала.
Она не намерена выдать Абе доверенность, которую он мог бы употребить во зло, и просит не отвечать на его письма, если он напишет.
Я почти ничего не знал об Абе и судил о нем только по твоим записям. Помнишь, ты прочел мне описание вечера „У викингов“?
Было забавно сравнивать лицо, до этого чисто воображаемое, с живым „дублером“. Занятная подробность: чтобы оказать давление на мадам Мото, он точно подсчитал сумму, которую ты ему задолжал: три вечера по пятнадцать тысяч иен каждый и подарок на аэродроме три тысячи иен!
Все это заставляет меня думать, что его вмешательство навредит не только мадам Мото, но и фильму.
Предчувствие подсказывает мне, что, возьмись он издавать в Японии твои книги, это кончится катастрофой…
На этом заканчиваю письмо, которое написал в спешке. Каждый день я поздравляю себя с нашей встречей, так как совершенно ясно, что, пока ты жил в Сен-Сире, а я — в Париже, жизнь не могла нас столкнуть.
В моей памяти еще живы отзвуки споров у тебя в номере в ночь накануне твоего отъезда. Она была трудной, но плодотворной. По крайней мере, я хотел бы, чтобы она была плодотворной, или пусть бы ее не было вообще.
С дружеским чувством
Р.»
Записка из Токио, датированная средой, 7 мая, извещала меня, что после очередного разговора с деятелями «Агентства космических услуг» мадам Мото пришлось лечь в больницу.
И тогда я наконец понял, кого мне все больше напоминала моя дама из Токио, — козочку господина Сегена.[37]
В. Балашов. Выход из заколдованного круга
Первые страницы японского дневника Шаброля огорошивают. Автор, даже возвратившись на родину, так и не разобрался, зачем он ездил в Японию, понял ли страну, которой посвятил книгу. Страна эта так и осталась для него загадочной. Становится очевидным, чего не надо ждать от этой книги: связного исторического очерка о Японии, объективного рассказа о том, что за люди японцы и как они живут. Книга Шаброля субъективна по своей природе; это заметки француза, растерявшегося среди «странных иностранцев». Но в этих заметках — истории растерявшегося художника в чужой стране, при всей нарочитой парадоксальности авторского замысла, немало интересного.