Александр Генис - Космополит. Географические фантазии
— Я имею в виду рабство.
— Египетское?
— Нет, отечественное. Мой прапрадед получил вольную всего за четыре года до вашего.
— Вот и славно, — еще приветливо, но уже нервно заключила разговор негритянка, — мы будем вместе бороться за равноправие наших обделенных рас.
Решив считать дипломатическую победу одержанной, гость осторожно обошел вигвам феминисток и ввинтился в антивоенную демонстрацию.
— Ты — солдат? — закричал он на строгого юношу в форме.
Тот молча улыбнулся очевидному.
— Военные должны воевать.
— Конечно, за правое дело.
Победоносно оглянувшись на меня, гость двинулся дальше, но я, потеряв его между друзьями абортов и врагами скорняков, сел на бортик бассейна, где отражался грандиозный купол с невнятной фигурой на макушке. Я всегда думал, что это — индеец, оказалось — Свобода.
Гость вернулся в восторге:
— Какая страна! Бастион демократии, последняя преграда азиатскому варварству и единственная альтернатива европейскому малодушию. Если бы она еще поменьше церемонилась.
— С кем?
— С кем попало! Сильная, уверенная в своей непоколебимой правоте держава, которая плюет на мнение слабонервных соседей.
— Тогда мне не стоило уезжать, а ему приезжать, — сказал я, но про себя, ибо ждал подарка — давно обещанную мясорубку, которую я никак не мог найти в Америке. Конечно, не потому, что она не изобрела этот кухонный агрегат, а потому, что перестаралась. Здешний процессор способен перемолоть бизона, но, что всегда бывает с прогрессом, не знает, когда остановиться. Чтобы умерить эффективность производства до съедобного — скажем, котлетного — уровня, нужна мясорубка на ручном приводе.
Как сказал гость, в самолете укутанный в одеяло подарок летел в отдельном бауле со стекловатной прокладкой. Оно и понятно: вырвавшаяся в багажном отсеке на волю мясорубка могла наделать бед не меньше шахидской бомбы. Освободив машину от уз, я испытал к ней невольное, как к Хаджи-Мурату, уважение. Ноздреватый чугун отливал серым, как небо в ненастье. Снизу торчала могучая лапа. В металлических потрохах ходил стальной винт. Жерло прикрывало решетчатое забрало. Каштановая ручка слегка лоснилась от времени, но оно не было властно над бессмертным корпусом. Сработанная, как сфинкс, на века, мясорубка всей своей статью клялась быть надежным якорем в океане смутных перемен. Об этой незыблемости объявляли иероглифы, отлитые на ее груди. Даже без очков я прочитал знаки рубленого, словно в «Правде», шрифта: «ХАРЬКОВСКИЙ МЕТЗАВОД. ЦЕНА — ШЕСТЬ РУБ.».
Amerika
Кто ты? — спросил у владыки края бродячий монах.
— Царь, муж, отец и сын.
Год спустя, когда родственники померли, а царство отобрали, мудрец опять спросил:
— Кто ты?
На этот раз отвечать было нечего, и бывший царь задумался.
Русская колея закончилась в Бресте, когда железнодорожники, сменив вагонам колеса, поставили поезд на западные рельсы. Я качу по ним треть века, но так и не добрался до места назначения. Америка — ползучее обозначаемое, как «Замок». Возможно, он для Кафки был одной из метафор Америки, которая, как всё у него, тоже представляется загробным царством. Во всяком случае, в романе «Америка» уже на первой странице появляется статуя Свободы с мечом вместо факела. Такой эта бесполая фигура с сердитым лицом напоминает не просветительскую аллегорию, а ветхозаветного ангела, стерегущего врата в рай.
«Мы тоже, — якобы сказал Хрущёв, увидев монумент в Нью-Йорке, — ставим памятники знаменитым покойникам».
Но это, конечно, неправда, ибо свобода в Америке жива: она свободна от содержания. Каждый вкладывает в эту форму сколько захочет, сможет или получится. Неизбежно лишь одно: она всех делает другими. Хотя далеко не всегда американцами, скорее наоборот — русскими.
«Русский уголовник Алимжан Тохтахунов», — прочитал я в здешней газете.
В сущности, жить советским человеком было проще, чем русским, особенно — таким сомнительным, как я. Хорошо еще, что в снисходительной к акценту Америке идентификация проходит не столько по национальности, сколько по вере: либералы сразу сбиваются в кучу. Но ведь и с ними непросто.
— В колледже — вспоминает Барри, — моими героями были Сальвадор Альенде и Анжела Дэвис.
— Моими — тоже, — из вежливости соглашаюсь я, умолчав, что чернокожая красавица первой приехала в Москву без лифчика, а про Альенде написал либретто к балету «Чилийская баллада» мой рижский товарищ, сбежавший с гастролей в Канаду.
Однако договориться с соотечественниками намного труднее, в чем мне довелось убедиться, когда хозяйка вечеринки подвела меня к заметному московскому гостю.
— Нецветаев, — скромно представился он.
— Да и я не Толстой, — хотел было пошутить я, но постеснялся, зная по горькому опыту, что мужчины фамилии не выбирают.
Разговор, тем не менее, не клеился: водка кончилась, вино было сладким, тема — рискованной, балтийской.
— Репарации? Кому?
— Жертвам коммунизма.
— Почему это мы им должны платить?
— Немцы платят.
— Они проиграли, а победителей не судят.
— Ну это еще как сказать. Чингисхан сколько войн выиграл, но мы же не считаем его матерью Терезой.
— Вот именно! — завершил дискуссию профессор, и я смешался, не зная, чем крыть.
Раньше всем было проще, ибо страну населяли свои и чужие. Граница между ними была куда более нерушимой, чем та, что я пересек в Бресте. Я, например, никогда не встречал живого секретаря обкома, но был уверен, что узнаю его с первого взгляда, как водолаза или борца сумо. Теперь все на одно лицо, поэтому я веду с приезжими разговоры на общие темы, которых остается заметно меньше.
Дело в том, что, сократившись в размерах, Россия выросла во всем остальном. Заполнив собой горизонт бытия, она перестала интересоваться окружающим так азартно, как это делали мы, когда заглядывались на мир из-за «железного занавеса». Теперь он кажется прозрачным, а значит, несуществующим или скучным.
Я видел такое в дикой природе, следя за животными в соседнем заповеднике. Бурундуки там не замечают бабочек, зайцы пасутся рядом с косулями, индюки не обращают внимания на белок. Это — естественная реакция на безопасное и бесполезное. Но раньше нам было дело до всего, до чего не дотягивались власти. Любознательность была выражением фронды, и независимое знание считалось если не эквивалентом, то приемлемым суррогатом свободы. Когда она пришла, нужда в нейтральных знаниях отпала, а факты национализировали.