Ян Рыбак - Hollywood на Хане
Готовим ужин в сырой палатке. Лёша почти ничего не ест и жалуется на проблемы с желудком, — только этого нам не хватало… Заползаю в спальник, сворачиваюсь калачиком, прикладываю прохладную материю к пылающей губе, отключаюсь…
Тормошат, тревожно шепчут, возвращают в этот бессонный, беспощадный…
— Ян!.. Я-ан… Извини, что бужу… Фонарик можешь дать?
— Что случилось?..
— Желудок…
Нащупываю фонарь, Лёша осторожно переползает через мою голову к выходу…
Только задремал — переползает обратно…
— Ну, как ты?..
— Понос, блин… Только этого не хватало…
— Может пройдёт до утра…
— Угу…
Сворачиваюсь калачиком, прикладываю прохладную материю к горящей губе, отключаюсь…
Тормошат, тревожно шепчут… Мучительно всплываю, нехотя выглядываю в щёлочки глаз…
— Извини… Фонарик можешь дать ещё раз?..
— Снова?.. А твой где?..
— Где-то в рюкзаке… В тамбуре…
— Держи… Забери его к себе, ради бога…
Сворачиваюсь калачиком, прикладываю прохладную материю к горящей губе, отключаюсь…
Ещё два раза через меня переползают в течение этой ночи… И два раза — обратно… Но хоть фонарик больше не просят…
Наступило утро. Это было мерзкое больное утро, я хорошо его запомнил, и я очень надеюсь, что в моей жизни больше не будет таких утр.
Мы с Лёшей собрались с силами и вышли, и даже успели отойти метров на десять в сторону перильных верёвок, как вдруг лицо его приняло озабоченное выражение, и он остановился.
— Снова?.. -
Он удрученно кивнул головой:
— Не жди, я выйду чуть позже.
Мучение вверх по гребню было продвижительным… или наоборот… Мысли путались, бегали по кольцу, рвались, где тонко, — я ничего не соображал, только знал, что мне совсем плохо, и что так я никуда не заползу… ни в какой второй лагерь, я имею в виду… В тоске и отчаянии я скользил взглядом вдоль этого бесконечного гребня, в котором сострадания к моим проблемам было не больше, чем в нижней челюсти акулы… Пережуёт и выплюнет. Я не чувствую в себе сил продолжать. Проклятый вирус лишил меня сил, сделал мои ноги ватными, выпил из меня остаток энергии. Эта тварь размножается за мой счёт, — за счёт моего восхождения…
Я смотрю на изрытые оспой склоны, на оголённый камень и замордованный ветрами снег, на сопли льда, свисающие с грубых гранитных подбородков, на подслеповатые облака, наощупь переваливающие через горный хребет — вся эта черно-белая кинолента сдана Богом в архив миллионы лет назад… Что я забыл тут? Что за странное безумие — прийти в это царство смерти, где каждый камень — отрицание тепла, жизни, любви… В этом нет НИЧЕГО: посмертный портрет ледника в траурной раме скал, да завывания вечно голодного ветра. Задворки мира, куда Бог сгрёб в гигантские кучи весь тот хлам, который остался от Сотворения… Здесь не происходит даже гниения, — последнего из свидетельств жизни…
Но, когда я смотрю вниз на лагерь, я понимаю, что не могу повернуть назад: я не могу стать первым повернувшим… И дело, конечно же, не в вершине, — в гробу я видел в тот момент все вершины мира!.. — дело в самолюбии, в одном только самолюбии… В конце концов, плохо тут всем, так почему же именно я стану первым, кто повернул назад?.. Стиснув зубы и смирившись с неизбежностью многочасовой пытки, я продолжаю ползти вверх. Пусть это займёт целый день — я всё равно выползу во второй лагерь. А там — придёт новый день, в котором, кто знает, возможно, всё окажется иначе.
Чудо произошло выше «снежного корыта», как я окрестил одинокий раскоп под палатку в том месте, где гребень выполаживается и образует широкое снежное плечо. Эту точку отделяет от второго лагеря последний крутой взлёт, и это единственное место на всём более чем километровом гребне, где можно по-человечески с комфортом посидеть и расслабиться. Отдохнув в этом «корыте» около часа и попив чая, я вышел в направлении «верблюда» — характерного двугорбого холма, отороченного скальными выходами, — и тут же почувствовал, как что-то во мне изменилось: исчезла слабость, и вырос темп продвижения. Я испытал злую радость, — почти мстительное чувство… Безадресное, в общем-то, если не считать вирус герпеса адресом для мстительных чувств… Похоже, эта тварь сдохла, сломалась, не вынесла напряжения, — была перемолота работающим на износ организмом и сожжена в его воспалённой топке…
В районе «верблюда» меня нагнали Валера с Сашей, которые поднимались прямиком из базового лагеря во второй. Они сказали мне, что Лёша остался в первом лагере и до завтрашнего утра должен решить, подниматься ли ему к нам во второй, или прекратить восхождение и спуститься в базовый.
Я подумал о том, что если бы тогда, стоя у подножия этого гребня и собирая остатки сил для продолжения пути, я узнал, что Лёша остался в лагере, возможно, у меня и не хватило бы воли продолжить…
Но, как бы там ни было, я уже тут: пью чай в полубочке у ребят, к которым подселился, чтобы не прозябать в одиночестве, и я рад, что не повернул назад, поскольку всегда приходит тот новый день, в котором нет ни герпеса, ни боли, ни смертельной слабости во всём теле, и вот тогда ты и остаёшься один на один со своим решением…
Вечером, нам было знамение в виде сияния. Там, где должно было угасать заходящее солнце, повис плотный купол ровного мертвенно-белого света. Купол был огромным, — он скрывал под собой большую часть долины и походил скорее на предвестье Армагеддона, чем на конвенциональный закат. Это атмосферное явление не сулило нам ничего хорошего, с какой стороны ни посмотри, — что с рациональной, что с мистической.
Вчера вечером мы решили, что пойдём на перемычку в любую погоду, и вот она тут, эта «любая погода», и мы в неё идём…
Пик Чапаева едва проглядывает сквозь победные стяги пурги, плывёт ледоколом в полярном море. Выше скального пояса верёвки припорошены снегом, покрыты ледяной коркой и проскальзывают в жумаре — шаг вперёд, два назад… Каждые пять минут я отогреваю жумар своим дыханием, чтобы освободить ото льда зубчики его нехитрого механизма, но через несколько метров подъёма всё повторяется. Под ноги стекают ручьи сухого снега, ветер толкает в грудь нервной ладонью и отвешивает пощёчины.
Над предвершинным гребнем повисла в тумане огромная матовая лампа солнца, к которой чёрным бескрылым мотылём ползёт человек, — дополз и исчез, проглоченный холодным сиянием, словно и не был…
Не найдя свободной пещеры, утомлённые метелью и тяжелым переходом, мы подселились к чете молодых литовцев. Их звали Паулюс и Довилия, если память мне не изменяет с Альцгеймером… Приятные домашние ребята, — из тех, с которыми комфортно делить даже самое непрезентабельное жилище.