Пол Теру - По рельсам, поперек континентов. Все четыре стороны. книга 1
Мексика выиграла со счетом шесть-один. Альфредо сказал, что забитый Сальвадором гол был лучшим за всю игру — головой, с тридцати ярдов. Итак, Альфредо удалось сохранить ошметки своей национальной гордости, но в течение всего второго тайма болельщики уходили, а те, кто оставался на трибунах, почти и не заметили окончания матча — им и так было чем заняться. Когда мы встали, я посмотрел на Муравейник. Бывший Муравейник — люди его покинули, и из величественного плато он превратился в обычный, казавшийся совсем небольшим холм.
То, что творилось в котловине вокруг стадиона, напоминало жутковатую фреску с изображением преисподней, которые можно видеть в латиноамериканских церквях. Колорит был самый что ни на есть адский: между кратеров-колдобин стелилась и закручивалась вихрями желтая пыль, маленькие легковушки с демонически горящими фарами медленно ползли от ухаба к ухабу — вылитые черти, только механические. На фресках бывают аллегорические изображения прегрешений, а внизу золотыми буквами непременно указаны их названия: «Похоть», «Гнев», «Алчность», «Пьянство», «Чревоугодие», «Воровство», «Гордыня», «Ревность», «Ростовщичество», «Карты» и так далее. Здесь в ночной тьме тоже попадались такие глубоко символичные виньетки: компании парней, похотливо хватающих девушек за юбки, группки людей, которые дрались, или считали выигранные деньги, или брели, пошатываясь, прикладываясь к бутылкам, громко понося Мексику последними словами, фехтуя сучьями или колотя ими по капотам машин. Некоторые потрясали отломанными автомобильными антеннами. Все вопили, все утаптывали пыль. Звуки клаксонов казались стонами боли. Одну легковушку деловито переворачивала шайка голых до пояса, вспотевших молодых парней. Многие болельщики, прикрыв рот носовым платком, бросались бежать, чтобы вырваться из толпы. Но людей здесь были десятки тысяч, а вдобавок еще и животные — искалеченные собаки рычали и пригибались к земле, точно в классическом видении преисподней. Плюс духота: мутный, грязный воздух было почти невозможно вдохнуть, он был насыщен вонючим потом и столь плотен, что не пропускал свет, а на вкус напоминал то ли гарь, то ли пепел. Толпа не рассеивалась; слишком обозлилась, чтобы разойтись по домам, слишком уязвлена поражением, чтобы махнуть на него рукой. Она шумела, она словно что-то растаптывала и пинала, она отплясывала безумный ганец. Казалось, мы на дне немыслимо глубокой ямы.
Альфредо знал короткую дорогу к шоссе. Он провел нас наискосок по автостоянке и через общипанную рощу за какими-то хижинами. Я заметил, что на земле лежат люди, но так и не понял, что с ними такое — то ли ранены, то ли мертвы, то ли просто спят.
Я спросил Альфредо о поведении толпы.
— А я вам что говорил? — вопросил он. — Теперь жалеете, что пошли, правда?
— Нет, не жалею, — сказал я, ничуть не лукавя. Я удовлетворил свое желание. Пока не подвергнешь себя определенному риску, твое путешествие бессмысленно. Весь вечер я зорко наблюдал за происходящим, стараясь запечатлеть в памяти детали. Теперь можно успокоиться. Я понял, что по доброй воле больше никогда в жизни не пойду на футбол в Латинской Америке.
Mecca в Сан-Висенте
В первых рядах молились, преклонив колени, одиннадцать старушек. Радуясь прохладе, я присел на одну из задних скамей и, озираясь по сторонам, стал высматривать знаменитую статую Святого Иосифа[55]. Одиннадцать голов, закутанных в черные шали, издавали монотонное бормотание; казалось, они колдуют — глухие голоса наводили на сравнение с густым, как полагается в Сальвадоре, супом, побулькивающим на огне. Старухи смахивали на привидений: черные одежды, сумрачная церковь и молитвы вполголоса; солнечные лучи, пробиваясь через щели в витражах, словно бы подпирали стены светящимися бревнами; пахло горячим воском, и язычки пламени над свечами непрерывно подрагивали в такт дрожащим старушечьим голосам. Легко было поверить, что здесь, в церкви Эль-Пилар, по-прежнему 1831 год и эти женщины — матери и жены испанских военных, умоляющие Господа спасти их от избиения разъяренными индейцами.
В ризнице звякнул колокольчик. Я инстинктивно расправил плечи, принимая чопорно-благочестивую позу. Привычка неистребима: входя в любую церковь, я непременно преклоняю колена и опускаю кончики пальцев в чашу со святой водой. К амвону семенящим шагом направился священник. По пятам за ним следовали двое служек. Священник воздел руки, и этот жест — впрочем, возможно, дело было не в жесте, а в его красивом лице, в тщательно расчесанных волосах, в несколько самодовольной клерикальной прилизанности его облика, — был театрально-эффектен, словно у конферансье в ночном клубе. Священник молился, но не rio-латыни, а на испанском, и его молитвы звучали как-то манерно. Затем он простер руку к углу церкви, скрытому от моих глаз за колоннами, тряхнул кистью, кого-то поманил, и зазвучала музыка.
Музыка была отнюдь не величавая. Играли на двух электрогитарах, кларнете, маракасах и полностью укомплектованной ударной установке. Как только звуки полились, точно речь болтуна, я пересел поближе, чтобы взглянуть на музыкантов. Музыка представляла собой душераздирающий немелодичный попсовый вой, от которого я пытался спастись уже несколько недель. Тот самый визг пополам с грохотом, который впервые донесся до меня с мексиканской стороны реки, когда я стоял на обрывистом берегу в Ларедо, и с тех самых пор звучал почти везде, куда меня заносило. Как поточнее описать эту музыку? Гитара ныла, ударные то и дело сбивались с ритма — казалось, на пол швыряют сервиз за сервизом; девочка и мальчик трясли маракасами и пели якобы на два голоса получался у них разве что кошачий концерт. У жадно чавкающей саранчи и то стройнее выходит.
Разумеется, пели они гимн. В местах, где Иисуса Христа изображают в виде мускулистого бандита, синеглазого латиноамериканца с зачесанными назад волосами, знойного молодого красавца, религиозность — нечто сродни влюбленности. В некоторых течениях католицизма, частенько встречающихся в испаноязычной Америке, молитва переродилась в объяснение в романтической любви, адресованное Иисусу. Он не грозный Бог, карающий грешников, не бесчувственный и мстительный аскет; о нет, он царственнен, и в царственности своей он просто идеальный мачо. Гимн представлял собой лирическую песню о любви, но сугубо испано-американского розлива: она была исполнена мрачной страсти, и в каждом куплете повторялось слово «сердце». Здесь поклонялись Богу, но не существовало никакой принципиальной разницы между происходящим в этой старинной церкви и тем, что слышалось из музыкального автомата в пяти минутах ходьбы отсюда, в «Эль Бар Американо». Церковь приблизили к народу; народ благочестивее не стал, а просто воспользовался оказией, чтобы поразвлечься и сделать службу более занятной. Месса или эти вечерние молитвы старушек — возможность мысленно сосредоточиться на высоком; но с такой музыкой и не хочешь, а отвлечешься.