Рувим Фраерман - Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца
И вот однажды в середине лета, когда в лесах уже поспевает малина, а в столице стоит зной, пыль, грохот экипажей, он, наняв почтовую карету, оставил Петербург, верфи, морское министерство и покатил без оглядки по Тверскому тракту.
Глава третья
В ИМЕНИИ ЛУТКОВСКИХ
Когда подъезжали к усадьбе Лутковских, ямщик взмахнул кнутом и крикнул на лошадей:
— Эх вы, голуби!.. Барин даст на водку!
Саврасые пристяжные зло поджали уши, коренник, бешено перебирая ногами, взмахнул головой, оглушительно зазвенели колокольчики — и тройка понеслась с такой быстротой, что придорожные кусты в деревья стремительно рванулись с места и побежали назад вместе с добротным деревянным мостиком, из-под которого пахнуло на мгновенье прохладой и сыростью. С головы Василия Михайловича едва не сорвало тяжелый кивер. Он больно ударился спиной о задок почтовой кареты и хотел выругать ямщика, но не успел...
Справа, на горе, по одному из скатов которой спускался к дороге фруктовый сад, показался двухэтажный белый дом.
По аллее наперерез тройке неслись две человеческие фигуры, должно быть братья Лутковские, а третья неподвижно белела на верхней ступени террасы, как облачко на летнем небе.
«Не она ля это? Ока, она!» — ради которой он впервые пренебрег службой и скакал сюда день и ночь, как фельдъегерь. Сердце его забилось сильно и часто.
— Василий Михайлович! — Юноши бросились к лошадям, стремясь остановить их.
Ямщик откинулся, натянув изо всех сил вожжи, посадил на всем скаку коренника на задние ноги и остановил тройку.
— Ну, садитесь, садитесь же, — говорил Василий Михайлович, радуясь, что его не обмануло сердце.
Снова залились колокольчики, тройка полетела на гору и, обогнув сад, остановилась у широкого застекленного крыльца, перед которым пестрела круглая, как пирог, цветочная клумба.
На ступеньках крыльца гостя встречали сам старик Лутковский, его приветливая, полная, еще моложавая жена. И прежде всего его встречала она...
Она протянула ему руку и сказала:
— Когда я услышала звон колокольцев, то подумала, что это беспременно, беспременно вы. Я сказала об этом, братьям, и они, как безумные, бросились вам навстречу.
Она казалась ему еще прекраснее, чем ранее. Румянец смущения проступил даже сквозь деревенский загар ее щек.
«Неужто она уже догадалась?» — подумал он, и ему стало и радостно и страшно.
Головнин попал к самому обеду. Оставалось только полчаса, чтобы привести себя в порядок с дороги. Братья Лутковские повели гостя в отведенный ему флигель под липами. Дорогой юноши наперебой рассказывали, как они ждали его и что из развлечений приготовили к его приезду, вперемежку забрасывая его вопросами о предстоящем плавании.
Василий Михайлович старался отвечать на все вопросы, но мысли его были не здесь, а там, в большом доме, где осталась эта юная девушка с высоким лбом. «Догадывается ли она, зачем я приехал сюда?» — вот что всецело занимало его.
Во флигеле, куда они вошли по немногочисленным ступенькам, поросшим в щелях нежной зеленой травкой, было чисто прибрано, а стенки стоявшего на тумбочке у постели замысловатого по форме графина из синего венецианского стекла были потны от росы: очевидно, воду в нем недавно переменили в ожидании гостя.
Комната была залита мягким солнечным светом, с трудом пробивавшимся через густую листву лип. И первое, что здесь овладевало сознанием вошедшего, — это тишина, которая сразу заключила его в свои неосязаемые объятия.
Но во флигеле было немного душно, и Головнин распахнул окно. Повеяло запахом цветущей липы, всегда поднимавшим в нем волну неизъяснимо приятного томления. Послышалось дружное жужжание пчел.
— Хорошо тут у вас, — сказал Василий Михайлович.
За обедом он сидел против старика Лутковского, между Феопемптом и Ардальоном, которые наперебой угощали гостя и так старательно занимали его разговорами, что отец, наконец, ворчливо заметил им:
— Да уймитесь вы, дайте Василию Михайловичу спокойно покушать с дороги. Правда, дочка? — обратился он к сидевшей с ним рядом Евдокии Степановне, со спокойной улыбкой, молча, но внимательно наблюдавшей за гостем.
После обеда все перешли на террасу и стали угощаться квасами и вареньями, в изготовлении коих хозяйка дома была великой мастерицей.
Когда разговоры о местных делах иссякли и Ардальон с Феопемптом побежали на конюшню запрягать линейку для поездки в лес за ягодами, как условились с гостем, Степан Васильевич спросил:
— Ну, а что, государь мои, деется в нашей гвардии? Старик по-прежнему считал петербургскую гвардию своей, хотя давно уж не служил.
Все меняется зависимо от времени и обстоятельств, Степан Васильевич, — отвечал Головнин. — Возвратившиеся из-за границы, насмотревшиеся там на французов наши офицеры уже стали глядеть вокруг себя иными глазами.
— Поясните, государь мой...
— Девизы Французской революции — свобода, равенство и братство — задели и российские души. А у нас какие же там свободы? Вот и начали примечать у себя много такого, чего ранее не примечали.
— Хорошее или дурное?
— Вестимо, дурное. Язвы нашего отечества.
— Язвы? Ишь ты! — отозвался старик, придвигаясь поближе к Головнину и приставляя правую руку щитком к уху, чтобы лучше слышать собеседника, который сказал эти слова, понизив голос. — Ишь ты! Скажите на милость! Какие же это язвы они усмотрели?
— Какие? — переспросил Головнин. — Да ведь все те же, что и ранее, Степан Васильевич: крепостное состояние крестьян, двадцатипятилетняя солдатчина, отменно тяжелое, повсеместное лихоимство, неправда в судах...
— Так-с... — протянул как бы удивленный старик. — Ну, так что же наши гвардейцы?
— Слышал я, что офицеры Семеновского полка, возвратившись из-за границы в Петербург, образовали круг иль не то артель.
— Карты, кутежи, цыганы? Так-то и досель было.
— Нет. Сбираясь вечерами, кто из них играет в шахматы, кто читает газеты, разговаривают о разных происшествиях и купно обсуживают, что надлежало бы сделать, дабы улучшить жизнь в нашем отечестве. Сказывают, и в Москве тоже дворяне наши не только приятно проводят время, а, собираясь малыми кружками, обсуживают происшествия как нашей жизни, так и европейской.
— Так, так... — уже поддакивал старик. — Ну что же, задуматься есть над чем. Пусть думают. Ну, а государь что?
— То неведомо, — отвечал Головнин.
В это время со двора раздался голос Феопемпта. Разговор прекратился. К террасе подъехала линейка, запряженная огромным, тучным вороным жеребцом Лешим, с косматой гривой чуть не до земли, с чолкой, как фартуком, закрывавшей его голову, и пышным хвостом до самых бабок.