Юрий Левин - Золотой крест
Водворенный сюда на рассвете дождливого летнего утра, Аркадий Ворожцов увидел тысячные толпы людей — оборванных, изможденных от голода и побоев, заросших нечесанными бородами. Одни понуро бродили по пустырю, другие, сбившись в круг, осторожно обсуждали свое житье-бытье, третьи, ежась, кутались в дырявые шинели.
Ворожцов молча ходил по пустырю, с грустью смотрел на высокие лагерные стены, вглядывался в лица узников, надеясь отыскать знакомых, и снова и снова думал о том, как это он, совершенно здоровый человек, попался в фашистские руки.
Вечером, когда нависли серые хмурые сумерки, он выбрал место для ночлега. Лег в неглубокой рытвине, на перепрело-затхлую солому. Сон не приходил. В памяти всплыла сцена вчерашнего допроса. Вспомнил, как вошел в светлый просторный кабинет. За большим дубовым столом с красиво выточенными ножками сидел маленький, щуплый немецкий офицер. Белый выпуклый лоб его морщился при каждом слове. Он часто- снимал очки, протирал стекла белым батистовым платком и снова надевал их. На военнопленного не мигая глядели лишенные ресниц узкие зеленоватые глаза.
«Крыса. Самая настоящая крыса», — подумал Ворожцов и вдруг сказал.
— А можно вопрос?
Офицер удивился. Ему еще никто из пленных не задавал вопросов.
— Ну что ж, попробуйте спросить.
— Скажите, что случилось с моим экипажем?
Офицер порылся в бумагах.
— Нам не полагается отвечать на вопросы пленных, но так и быть... Ваш штурман оказался убитым у пулемета, а радист умер дорогой, когда его наши солдаты повезли в госпиталь.
Аркадий Ворожцов вытянулся и скорбно склонил голову.
— А теперь отвечайте вы. Откуда к нам попали?
— Стояли под Калинином. Но оттуда должны были перебазироваться в самые ближайшие дни.
— Куда перебазироваться.?
— Об этом нам не говорят до тех пор, пока не привезут на новое место.
— Сколько сбил наших самолетов?
— Пятнадцать, — назвал Ворожцов первую попавшуюся цифру.
— Понятно, — ответил офицер и тут же обратился к переводчику: «Прошу отсчитать ему сбитые немецкие самолеты...»
Переводчик услужливо подскочил к Ворожцову и костлявыми ладонями, затянутыми в резиновые перчатки, отхлестал его по щекам.
— А сколько убил наших летчиков? — продолжал спрашивать офицер.
— Этого я не могу сказать. С самолета не видно.
Ночью тучи заволокли небо. В темноте засверкали огненные зигзаги, загрохотал гром. Снова ударил дождь — сильный, с ветром.
Весь пустырь проснулся. Люди столпились в кучи и, тесно прижимаясь друг к другу, продолжали коротать ночь.
Земля стала вязкой, скользкой. Босые, а таких было большинство, переминались с ноги на ногу. Вода просочилась в ботинки Ворожцова, и он в душе на все лады проклинал того немецкого сержанта, который стащил с него новые хромовые сапоги и дал эту рухлядь.
Утром, когда поднялось солнце, пленные, еще не обсохшие, поели в столовой пшенной похлебки и услышали команду:
— Сержанты и рядовые — выходи строиться на работы!
Те, кого касались эти слова команды, побрели в строй. Колонна росла. На месте остались одни офицеры. Им не разрешалось выходить за пределы лагеря.
«А что, если пристроиться и мне? — подумал Ворожцов. — Вдруг за проволокой и удастся ускользнуть! Попытаюсь».
Он сбросил с себя офицерский ремень, по старой привычке поправил пилотку и шмыгнул в строй.
Позади стоял большой сутулый человек. Он наклонился над ухом Ворожцова и прошептал:
— Вы, товарищ командир, занимайте место позади меня, во второй шеренге. Авось не заметят...
— Солдат я, а не командир, — бросил Ворожцов.
— Становитесь, пока не поздно, — продолжал тот же голос.
Лейтенант послушался.
Шагая вразвалку вдоль строя, немецкий офицер, перетянутый ремнями, пристально осматривал каждого. Около большого сутулого человека остановился, оттолкнул его в сторону и, ткнув пальцем Аркадию Ворожцову в грудь, спросил:
— Вы есть офицер?
— Никак нет, солдат, — отчеканил пленный.
— Снять пилотку!
Ворожцов неохотно стянул ее. Длинная русая прядь волос упала на высокий лоб.
— Выходи! Шнель! — закричал немец.
Аркадий вышел на четыре шага.
— Зачем в строю?
— Хотел поработать! Не люблю сидеть без дела.
— На первый раз прощаю, — прошипел немец. — Но предупреждаю, если это повторится, будешь очень и очень строго наказан. Понимаешь наш разговор?
— Так точно.
Офицер приказал молодому, чуть прихрамывающему капралу:
— Дайте ему работу: он жалуется, что без дела находиться не может.
Аркадия Ворожцова заставили чистить уборные.
В середине июля его увезли в Вязьму и поместили в одиночную камеру этапного карцера. По существовавшему правилу через такие карцеры пропускали тех, кто вел себя скрытно на допросах либо был замечен в неблагонадежности. Ворожцов подошел сюда по обеим статьям.
О чем только не вспомнишь, чего не передумаешь в одиночестве! Да не где-нибудь, а в карцере! Сам себя спрашиваешь, сам себе и отвечаешь.
«Не прошло и двух недель, как я попал в плен, а сколько уже пережито! — рассуждал летчик, лежа на голом цементном полу. — И голод, познал, и фашистскую «гуманность», и «доблестный» труд в нужниках. А теперь вот и одиночный каземат изучу».
Жутко жить в одиночестве. Аркадий Ворожцов четвертые сутки не видит людей. Его никто не допрашивает, ему ничего не говорят. Лишь на какую-то долю минуты охранник откроет дверь, молча поставит ржавую жестяную миску с холодной похлебкой и уйдет.
На рассвете пятого дня в камеру вошли двое.
— Вставай! — приказали Ворожцову.
Он встал. Немцы не дали ему опомниться, надели железные наручники и повели. В темном фургоне привезли на вокзал и втолкнули в вагон с крохотными решетчатыми окнами...
Побег
С того часа, когда Аркадий Ворожцов попал во двор лодзинского лагеря, он лишился имени, отчества и фамилии.
— Ты есть нумер шестьсот двенадцать, — объявили ему на первом построении.
Теперь, куда бы ни пошел узник, что бы ни делал, три белые продолговатые цифры, вышитые на груди и на спине, сопровождали его всюду.
— Шестьсот двенадцать — в строй!
— Шестьсот двенадцать — на допрос!
— Шестьсот двенадцать — встать!
— Шестьсот двенадцать — бегом!
Уже на второй день Ворожцов увидел сцену, которая показала ему истинное лицо гитлеровцев. В бараке, куда его поселили, объявили, что заключенный «двести сорок один» за недовольство порядками в лагере приговорен к тридцати ударам плетью. Комендант решил наказать виновного на виду у всех.