Александр Казарновский - Поле боя при лунном свете
От этих частностей шейх перешел к более общим проблемам.
– Что делать! – иронически сокрушался он. – Не любят они нас. Они и Магомета – да благословит его Аллах и приветствует! – не признали за пророка. А всё потому, что он не был евреем. Всем остальным критериям Торы соответствовал, но вот… – шейх щелкнул пальцами. – Отсюда и нескончаемая ненависть и к самому Магомету и к его последователям. А ведь он доверял им, заключил с ними договор. Они этот договор нарушили. А мы продолжали обходиться с ними по-человечески. Каких успехов добились иудеи под властью ислама – и в политике и в литературе! Всё оттого, что мы с ними всю жизнь либеральничали.
Я не помню, о чем они еще говорили, помню, что в конце разговора он протянул отцу потрепанную книгу.
– Тут я кое-что отчеркнул специально для вас, Шихаби.
Не знаю, прочел ли отец отчеркнутое, но я, конечно же, прочел, как только мы вернулись домой. Это была хрестоматия для старшей школы, выпущенная в Египте, а рекомендовал шейх моему отцу прочесть следующее стихотворение в прозе:
«О мать Израиля! Осуши слезы свои! Из крови сынов твоих, пролитой в пустыне, не вырастет ничего, кроме полыни и терний. Утри кровь свою, о мать Израиля, будь милосердна и избавь пустыню от своей гнусной крови, о мать Израиля! Забери павших своих, ибо от мяса их у воронов рези в животе, а от зловония – насморк. Плачь, о мать Израиля, и рыдай! Да будет каждая стена Стеной плача для евреев!»
У меня «мать Израиля» ассоциировалась с моей собственной мамой. Думаю, это шейх и имел в виду, подсовывая отцу книжку с этим отрывком.
Мама всегда была для меня загадкой. До конца она не разгадана мной и поныне, хотя, с другой стороны, кто в этом грустном мире может быть разгадан кем-нибудь другим, да и самим собой? Но мама – иное дело. В ней черной тенью гнездилась тайна, какая-то чужесть нам всем, словно в наш дом она попала с другой планеты и скоро туда вернется. Внешне она была обычной мусульманской женщиной. Чадру, правда, не носила – у нас в Мадине ее вообще почти не носили – зато отцовским гостям не позволяла пожимать ей руку. Ни разу не припомню, чтобы она одна вышла на улицу. За покупками они отправлялись вместе с отцом. А в остальном дом был на ней – готовка, мытье посуды, уборка – и так двадцать четыре часа в сутки. При этом через слово – «Иншалла!» – «С помощью Аллаха!»
Она твердо усвоила свое место. Как сказано в Коране: «Мужья стоят над женами за то, что Аллах дал одним преимущество над другими, и за то, что они расходуют из своего имущества. И порядочные женщины – благоговейны, сохраняют тайное в том, что хранит Аллах».
Мама, с головой, закутанной в шаль, как я уже сказал, выглядела обычной арабской женщиной. Но не была ею. Более того, взгляд, который она кидала на всех вокруг, за исключением ее собственных детей, да и то до поры до времени, был взором совершенно постороннего человека. «Откуда вы? – казалось, говорила она безмолвно. – Откуда вы, и кто вы? И что вы делаете в моем мире, а я в вашем?»
Она была родом из Бостона. Отец ее был кантором в синагоге, но жена его, моя бабушка, была куда более религиозна. Забегая вперед, скажу, что, когда мама вышла замуж за араба, именно бабушка была инициатором разрыва с нею. Мама как-то обмолвилась, что они с дедушкой время от времени встречались втайне и от бабушки и от моего отца. Как бы то ни было, лично я ни дедушки, ни бабушки в жизни не видел. Знаю только, что дочь свою они воспитывали набожной еврейкой и в красках расписывали ей Святую Землю, но уезжать туда почему-то не торопились. То ли никак не могли решить какие-то финансовые проблемы, то ли страшно было ехать из зажравшейся Америки в еврейское государство средней сытости. Не удивительно, что девочка… ну, скажем, доверяла не всему, что ей говорили. Как-то раз, уже в разговоре со мной она сказала, что евреи по шабатам не прикасаются к деньгам, разве что уж к очень большим деньгам. Я понял – не о деньгах тут речь!
Дело было в шестидесятых. Улицы Америки стали ареной борьбы. Борьбы против всего – против войны, против мира – по крайней мере в обществе и в душе человеческой, против устоев всё того же общества. В-общем, не успели мои будущие дед с бабкой опомниться, как мама оказалась в колонии хиппи, где все ходили голышом и курили травку, а затем в рядах пресловутых «везерменов», американских террористов, откуда был прямой путь в тюрьму, либо… Тут-то ее родители опомнились и поспешно собрались на «Землю Обетованную». Но было уже поздно. Прежней Мирьям Рихтер больше не существовало.
Странный путь проделала моя мама. Уйти от перспективы надеть парик на стриженую голову, затем раздеться догола в лагере хиппи, чтобы, в конце концов, закутать всё ту же голову в мусульманскую шаль.
Мама рассказывала, каково ей было менять веру. Нет, не в душе, там-то как раз всё было тихо. Но сначала в министерстве по делам религий какой-то хмырь уговаривал ее не переходить в ислам. Устроил форменный допрос, записывал имена и телефоны родственников, прежних и будущих. Он должен был выдать ей бумагу, с которой предстояло пойти сначала к кади в Мадине, затем поехать к адвокату в Аль-Кудс, который евреи зовут Иерусалим, затем опять в Мадину, затем опять в Аль-Кудс. Короче, не знаю, сколько сотен километров отец намотал на своем «мерседесе». Кади тоже стал выяснять, зачем это маме вдруг понадобился ислам. Мама честно ответила: «Чтобы выйти замуж». Кади почесал бороду: «Не нравится мне это.” Дальше, впрочем, было проще. В мусульманском суде маме следовало лишь сказать “Нет бога, кроме Аллаха, а Магомет – раб и посланник Его».
И в квартире за белой дверью появились на свет сначала мой брат Ахмед, затем моя сестра Монира, за ней Амира, потом брат Мазуз, после него будущий автор этих строк, сестра Лама, наш младший брат Анис, самая младшая сестра Хамда. Любопытно, что мама, которая некогда в Америке так решительно порвала со своей верой, здесь, приняв ислам, стала поститься в еврейский Судный день. Она и нас, детей, пыталась к этому привлечь, но безуспешно.
Подруг у нее не было. С отцом она разговаривала мало. Даже когда мы куда-то вместе выходили или выезжали, она оставалась молчаливой декорацией. Да и с нами, детьми, она не столько разговаривала, сколько рассказывала. Рассказывала о своем еврейском детстве, о своей американской юности. Наши дела ее интересовали куда меньше, чем собственное прошлое, и, похоже, с ее точки зрения нас самих тоже должны были интересовать куда меньше. Занимался нами отец. Мама же, всегда одетая в темное, тенью проплывала мимо нас по квартире, скорее – в свою скорлупу – к стирке, к посуде, к готовке.
Соседи ее не любили. Не забуду, как однажды, возвращаясь из школы, я поднимался по лестнице и слышал, как Шафика из квартиры напротив объясняла дяде Радже, зашедшему в неурочное время: