Зоя Журавлева - Искатель. 1966. Выпуск №6
— Врежем, вколем, впилим, — поддержал Шишкин, веселый уполномоченный Союзсеры, смелый, со своим портфелем. Он опасался, как бы Сурин не уснул за рулем, и всячески его развлекал. Впрочем, в тот год на пассажиров в пустыне часто выпадала такая, несколько нервная, веселость…
ЯЗ плавно скатился в низинку на сорок первом километре. Сурин переключил вторую скорость. Под колесами хрустели фашины, участок тут довольно сыпучий, укрепляли не раз. Выбраться бы на следующую горушку, там до Серного — уже проще. Шишкин угомонился, присунулся к дверце, наконец, и его сморило. А Сурин даже любил эти ночи без сна, когда пустыня вокруг кажется лесом и только ЯЗ, всемогущий и гулкий, раздвигает черноту.
Вдруг справа, над низкой барханной грядкой, будто чиркнули спичкой. Одна, вторая, третья. Штук десять. Если бы руки были свободны, Сурин полез бы тереть глаза. Так это было внезапно. Вдруг — спички! Выстрелов он не услышал. ЯЗ громко гудел…
— Черт! — сказал рядом Шишкин будто издалека.
Снова чиркнули справа. Ясно, какие спички! Сурин вцепился в баранку: «ЯЗ, милый!» Выжал третью. ЯЗ ровно набирал ход. Пуля прошла по кабине навылет, чуть выше головы. «Давай, ЯЗ!» Три каких-нибудь метра осталось подняться еще! А потом спуск, скорость, потом им не догнать на верблюдах.
Чирк!
ЯЗ завалился на правый бок, тяжело осел кузовом. Резину подбили! Всем телом Сурин ощутил тяжесть цемента. ЯЗ тупо заскакал на дисках, по фашинам. На голых дисках не выжмешь…
Чирк!
Белый пар взметнулся над радиатором. Сурин из последнего рванул влево. Радиатор пробили! ЯЗ, горячо дрожа, зарылся в песок. Справа, из темноты, поднялись высокие шапки.
— Все! — крикнул Сурин, выпрыгивая из кабины. Чернота пустыни сразу поглотила его. По лицу хлестнул саксаул. Сурин бежал, увязая в песке. Первый бархан, второй, четвертый. Близко за ним бежали Шишкин и Хвостиков. Только барханы могли их спасти. Как можно больше барханов. Все…
Но когда Сурин, наконец, оглянулся, на него налетел только Шишкин. Один Шишкин.
— А Мишка? — крикнул Сурин. И сообразил, что кричать нельзя. Тогда он повторил шепотом-криком: — А Мишка?
Но толстый Шишкин совсем задыхался. Он не мог говорить. Он упал на песок и хватал воздух, как рыба. Потом он ответил:
— Не знаю. Наверное, раньше выпрыгнул…
Всю ночь два человека бродили в барханах. Старались не забираться слишком вглубь, чтобы не заблудиться, чтобы день не застал в песках без воды. Два раза подходили почти к дороге, но побоялись выйти. Они слышали голоса басмачей. Слышали крики. Потом в том месте, где остался ЯЗ, взметнулось зарево. Сурин стиснул зубы: никогда больше у него не будет такой машины, как этот ЯЗ… Голоса стали как будто громче. И два человека снова бежали в барханы, подальше от дороги. Потом они не могли ее найти. Все-таки закружились в песках…
Когда совсем рассвело, выбрались, наконец, на дорогу. День вставал круглый и солнечный. Неправдоподобно тихий. Мирно сновали ящерки. Мирно посвистывали песчинки. Будто ничего не было…
Из-за бархана, со стороны Ербента, показалась машина. Она везла крупу. Крупу сопровождали милиционеры. Люди соскочили с машины, молча окружили Сурина и. Шишкина. Милиционер постарше узнал:
— Вы?
— Мы, — сказал веселый уполномоченный Шишкин. Он опустился на песок перед машиной и закрыл лицо руками.
Когда подъехали к ЯЗу, он еще дымился. Мешки с цементом были аккуратно сложены в сторонке. И зло изрезаны ножом. Видно, их приняли за муку, осторожно сгрузили из кузова и лишь потом разобрались. Видно, басмаческая разведка, «длинное ухо» пустыни, на сей раз сработала плохо. Рядом с мешками лежал Миша Хвостиков, молодой парень, который еще не привык работать ночью, только-только женатый, новый помощник шофера Сурина. Он лежал мирно, будто отдыхал. Глаза его были закрыты, и солнце било прямо в глаза. Казалось, что солнце мешает Хвостикову…
«Мишка! — опять подумал Сурин, как тридцать четыре года назад. — Если б не спал, может, успел бы, Мишка!» Хвостиков был убит наповал…
И еще одного до сих пор не мог позабыть Сурин. Когда они привезли в Ашхабад тело Хвостикова, первым человеком, которого они увидели во дворе Автодора, была жена Хвостикова. Она бежала навстречу машине и кричала. Этот крик Сурин не мог бы забыть еще за две жизни, страшный, раненый крик. Она бежала навстречу, ничего не спрашивая. Будто уже все знала. Хотя никакой телефон не мог раньше их принести ей из пустыни страшную весть. И все-таки она знала. Пока тело снимали с машины, она билась в руках у Сурина. И ничего так и не спросила — знала…
«Просто совпало», — сказал себе Сурин. И снова будто услышал ее крик и как она бежала к машине — нет, знала! «Любила Мишку», — вдруг благодарно подумал Сурин. И теперь, через тридцать четыре года, стало обидно, что никогда больше он не встречал этой женщины и никогда не поинтересовался, где она. Как? Жена его помощника Хвостикова, для которого вот этот сорок первый километр неожиданно стал последним…
И еще подумалось — зря он не рассказал о ней Лоскутову там, у колодца Чагыл. Лоскутов понял бы. Он умел понимать. Сурин вдруг вспомнил Музей бакинских комиссаров в Красноводске. Его торжественные, тихие комнаты. И как они, неловкие в комнатах после пустыни, слушали длинные объяснения экскурсовода и украдкой, как мальчишки, трогали застекленные стенды, будто боясь порезаться, удивляясь простому стеклу, как чуду. А когда хотели уже уходить, Лоскутов вдруг сказал:
— Вот что больше всего потрясает…
Сурин взглянул и увидел обыкновенные очки. С широким переносьем и гнутыми дужками. Одно стекло чуть-чуть треснуло. Такие домашние, они лежали в музее на видном месте. Но Сурин как-то сначала не обратил на них внимания.
— Очки, — подтвердил Лоскутов. — Очки одного из двадцати шести. Представьте: он в них читал, терял их каждое утро, быстро-быстро протирал их, когда волновался. В них он пошел на расстрел. Их же на месте расстрела, нашли, посмотрите.
И больше всего Сурин почему-то запомнил эти очки. С длинными дужками и чуть треснувшие. Когда после войны снова попал в Красноводск, сразу пошел в музей. Но очков уже не было. И никто не мог сказать Сурину, куда они делись. Может, отправили в Москву? Может, потерялись?
— В вещах остается что-то от человека. Остается больше, чем можем мы себе объяснить, — сказал тогда Лоскутов. — Поэтому личные вещи нас так потрясают.
«Точно», — подумал Сурин. И снова провел по старой раме рукой. Бережно. Как проводил по живому ЯЗу. И рука снова стала красной. Еще Сурин подумал, что вот почему-то не смог поехать сюда без старого кумгана с отбитым носиком. Целый вечер ползал в кладовке, пока отыскал. С женой даже поругался: куда девала? Будто кумган, как человек, тоже имел свое право непременно побывать еще раз на сорок первом километре.