Иван Арсентьев - Три жизни Юрия Байды
— У богатых людей всякие есть… — с завистью молвил хозяин и вышел из хаты. Купчак мигнул Платону, чтоб отправился следом.
В комнате было тепло, топилась плита, в приоткрытую дверь из боковушки, высунув носы, подглядывали детишки. Юрась разделся, сел на табурет так, чтоб было видно двор и ворота, автомат прислонил к стене. Он смотрел, как Платон распряг лошадей, завел их под навес, насыпал им в торбы овса, откуда-то добытого хозяином. Хозяйка в это время, помыв картошку, поставила варить ее в мундире. Платон принес мешок с салом и сухарями, посмотрел красноречивым взглядом на ходики, тикавшие в простенке.
Купчак сказал:
— В карауле будем стоять по два часа, отправляйтесь и следите за дорогой, что ведет от хутора к соседнему селу. На завтрак подменим.
— Понял!
Платон повесил на плечо автомат, вышел, Юрася и Якова разморило от тепла, сидели, клевали носами. Купчак тоже прислонился спиной к стене, и глаза его сами закрылись: тяжелая дорога, боевая напряженная операция, бессонные ночи вконец измотали партизан.
— Пан начальник! Пан начальник! — хозяйка дергала Купчака за рукав. И то ли оттого, что ему не дали поспать, то ли обращение к нему как к «пану» не понравилось, он дернулся спросонок и, не открывая глаз, недовольно промычал:
— Я тебе покажу пан!..
— Ну не пан, нех тувариш… Як то мувит…
Купчак мотнул головой — он все понял. А когда увидел на столе миску дымящейся картошки, а рядом соленую капусту, и вовсе проснулся. Все сели за стол. Сухари вынимать не пришлось, хозяйка подала свежего полуячменного хлеба.
— Садитесь и вы с нами, — пригласил Купчак Чеслава и его жену Ядвигу, но та сразу отказалась, ушла к детям, в боковушку, а хозяин, чуть поколебавшись, сел на углу скамейки и положил руки на колени. Ему было лет сорок, а может, и больше: на давно не бритом лице под русой щетиной видны глубокие морщины. Трудно было определить и возраст его супруги. Если судить по детям, то должна быть молодая, а так… Видать, на ее плечи легло столько забот, что они согнули ее и быстро состарили.
Чеслав вдруг встал, вышел в сенцы и через минуту вернулся с бутылкой темного стекла. Поставил на стол, достал с посудной полки граненые стаканы, налил желтоватой жидкости.
— Самогон, — пояснил он и поднял стакан. — Пшепрошем[16], тувариши!
Купчак показал своим: «Пейте!» — и сам выпил. Ребята выпили и стали закусывать. Не прошло и пяти минут, как натянутость стала ослабевать, хозяин осмелел, заговорил свободнее. Глаза его загорелись лукавым огоньком, сказал, грозя шутливо пальцем:
— Знаем, знаем, цо то вы е, але то секрет…
Купчак пожал плечами, а Чунаев спросил в лоб:
— Откуда знаешь?
— Про то земля мувит… Поезд германа за зляным лясом пуф-пуф — и нема! А где совецьки парашютисты? — хитровато ответил Чеслав вопросом на вопрос.
Партизаны промолчали. Если их принимают за парашютистов, так это здорово! Это же хорошо! Во-первых, выгодно партизанам — для маскировки, а во-вторых, потому, что люди не теряют веры в Красную Армию, даже здесь, вдали от фронта, ее воины напоминают о ней своими делами.
В окно постучал Платон, показал на калитку, которую открывал какой-то человек. Чеслав, подняв руку, успокоил — это идет его сосед. Но не успел тот пойти в дом, как появился еще один человек, затем еще. Здоровались, садились, с любопытством посматривая на вороненое, поблескивающее смазкой оружие, вздыхали.
— Эх, нам бы такое!..
— Зачем вам? Вы же не воюете, — сказал Юрась.
— Не воюем, но нас заставляют. Принуждают жолнеры гетмана Полесской Сечи Тараса Боровца, жизни не стало от бульбашей. Допекают.
— В селе Деркачи соседнего района — курень Савы Гукача, так там их — матка боска!
— И чего только не творят!
— К нам каждую неделю наведываются, бьют, отбирают последнее, — рассказывали соседи Чеслава.
— А что они от вас хотят? — сердито спросил Чунаев.
— Мувят, ся земля исконно украинська, а поляк нех иде в Польску. А где та Польска? Ниц нема.
Купчак махнул рукой:
— Что для вас два-три автомата? Против фашистов и националистов надо подниматься всем народом, а не заботиться каждому о своем доме, о каждом хуторе в отдельности. Толку от этого не будет. Создавайте боевые отряды, добывайте оружие и бейте всех гадов так, чтобы света невзвидели!
— А на кого мы бросим жен, стариков, детей?
— А на кого мы бросаем своих? — остро прищурился Купчак на собеседников.
— Нас мало, и мы безоружны. Красная Армия вон была какая сильная, а и то ее разбили.
— Ничего подобного! — горячо возразил Купчак. — Красная Армия не разбита, она отступила, потому что фашисты вероломно напали, да еще вон какой махиной… Но, и отступая, не только вымотала врага, а в сражении под Москвой сама ударила, да так, что отбросила его на сотни километров! Что же до фашистских прихвостней, так гитлеровцы равно ненавидят и бульбашей, и бандеровцев, натравливают их друг на друга, а не только на другие нации. Когда порабощенные дерутся между собой, оккупантам благодать — они знают: разобщение — мать поражения…
Хозяйка Ядвига, убрав со стола картофельные очистки, подала печеной тыквы. Разговор по-прежнему вращался вокруг бульбашей, оружия, угона молодежи в Германию. Поляки в один голос стали просить продать им хоть один автомат и немного гранат или обменять на что угодно. Купчак покрутил головой и категорически заявил, что о продаже оружия и речи быть не может, а Юрась, разозлившийся на этих, как он выразился, «оружейных спекулянтов», посоветовал им прямо:
— Оружие надо добывать в бою.
— Правильно, — улыбаясь, поддержал его Купчак. — На войне нужны настоящие мужчины, а настоящим мужчинам нужно поесть… Пойди-ка смени Платона, — обратился он к Юрасю.
Разомлевший от стакана самогонки и обильной еды, Юрась вылез из-за стола, поблагодарил хозяйку, хозяина. Надел полушубок, шапку, подпоясался, навесил на шею автомат. Затем вынул из карманов теплые рукавицы, повертел их перед глазами, улыбнулся чему-то своему и вышел во двор на солнце.
Вскоре соседи ушли. Куда-то подалась и хозяйка с детьми. После всех из дома вышел Чеслав. В сарае взял колун и принялся в углу двора разваливать чурбаки. В хате остались только партизаны. Юрась заглянул в окно — на полу возле печки, постелив полушубки, все спали вповалку.
Юрась ходил от ворот у до навеса, где стояли лошади, похрупывая овсом, и поглядывал на восток, куда убегала дорога, сливавшаяся с дымчатой синью леса. За тем лесом и еще за многими, многими лесами — родной партизанский лагерь. Юрась поглядел на рукавицы, и сердце его защемило. С того последнего вечера, когда он видел Вассу и Лесю, когда они вручили ему эти теплые рукавицы, прошла, кажется, целая вечность. Что они делают сейчас? Ушли на боевое задание или заперлись в землянке от лютой метели, шьют на машинке одежду для партизан или поют протяжные украинские песни? Эх, Украина-печальница, где твой задорный смех, где твои песни? Кто поет их теперь? Разве только в партизанских отрядах и услышишь… Юрась задумался, и ему на миг, на один-единственный миг почудилось, что он слышит песню, слышит голос Вассы, звучащий откуда-то издалека. Юрась вздохнул. Он очень устал, болели ноги от бесконечного шагания, но внутри у него что-то ныло вовсе не от утомления. Стоя здесь в одиночестве, он особенно остро ощущал и понимал несчастье своей земли, по которой катилась кровавая волна. Ему захотелось хоть на минуту перенестись туда, за леса, в свой партизанский лагерь, и оттого, что желание это было невыполнимо, да и вообще неизвестно, вернется ли их маленькая группа, стало еще тоскливее.