Николай Коротеев - Искатель. 1974. Выпуск №3
Сашка небрежно бросил звезду на стол и сказал:
— Я сразу почувствовал, что здесь что-то не то. Один мой знакомый немец в таких случаях говорил: «Их хабе цвай бабе…»
— Меня его возраст смутил — все-таки ему шестьдесят. Это же немало? — спросил я у Сашки, которого считал большим специалистом в вопросах любви.
— Ничего, в любви все возрасты проворны, — успокоил меня Сашка. — Я вот чего не пойму: как смог Сытников после всех жизненных передряг сохранить звезду этого генерала? Дитца этого самого? И как крест от ордена оказался у Костелли? Прямо чертовщина какая-то! Ну ничего, поживем — увидим.
Он сказал это так спокойно и уверенно, будто стоило ему подойти к первой же будочке справочного бюро на Страстном бульваре, заплатить двадцать копеек, и ему незамедлительно выложат все сведения.
— А тебя не смущает, что и Дитц и Сытников уже на том свете? — спросил я с насмешкой.
— Смущает. Но Костелли-то на этом? И надо полагать, он не от себя работает. Не один он, ты про Батона забыл, — сказал уверенно Сашка. — Я помню, еще в институте профессор Строгович сказал нам, что неустановимых истин не бывает. Бывают истины, которые не удалось установить. А он мужик умнющий. У него шапка, наверное, шестьдесят четвертого размера была. Я бы мог из нее себе сделать меховое пальто…
— Я не уверен, что Строгович счел бы правильным такое использование своей шапки. Так что пусть уж он ее носит и дальше, а ты походи пока в своем балахончике.
— А чем он плох? — обиделся Сашка за свое необыкновенное розовое пальто. — Такого пальто я больше ни на одном человеке не видел… Ишь — не нравится ему мое семисезонное! Заграничное пальто, импортное, можно сказать. Один материал чего стоит: драп-хохотунчик — не рвется, не мнется, три рубля километр. Кстати, когда вчера отправляли по фототелеграфу в Софию увеличенные отпечатки пальцев Костелли, я подумал, что вряд ли он месяц назад на минутку заскочил в Болгарию, чтобы очистить квартиру композитора и двинуть дальше к Сытникову. Там есть с кем работать, есть там кого искать…
Вот так мы и подошли к разговору, который меня волновал больше всего. Теперь эпицентр поиска неизбежно смещался в Болгарию. Я отчетливо понимал, что сейчас розыск, несомненно, целесообразнее вести из Софии: люди, связи, выявленные события, отправная точка преступления были, конечно, там, и все, что мы узнали с Сашкой, было очень важным, но все же только вспомогательным материалом, сырьем для организации хорошо продуманного и подготовленного расследования в Болгарии. А мы с Батоном оставались за линией, которую ребята называют в своих играх «чирой». Пока мы оставались за «чирой», и, по-видимому, надолго.
— Думаешь, дело передадут в Болгарию? — спросил я Сашку неуверенно.
Он только пожал плечами.
— Да, жалко, — сказал я. — Мы, как спортсмены, только-только разогрелись, мы это дело еще ладонями чувствуем… Жалко, конечно…
— Передадут так передадут. Ты же сам понимаешь, что это правильнее. Жалко, тоже мне еще! Подумаешь, Венеру Милосскую создал, нос там у нее без тебя отколотят!..
Я встал, потянулся и весело сказал:
— Нет, Саня, я ведь ничего и не говорю. Я ведь Батона все равно не оставлю: раз я ему обещал доказать, что воровать нельзя, так уж теперь кровь из носа, а докажу.
— Не препятствовать, — распорядился Сашка. — Какие в этой связи поступят указания?
— Никаких. Я уже подал Шарапову докладную по этому вопросу, он поехал в министерство, а мы свободны. Сегодня тридцатое апреля — можем все праздники гулять.
— И ни разу за праздники не дежурим? — недоверчиво спросил Сашка.
— Свободны до четвертого мая, — подтвердил я.
— Прекрасно! Можно подумать о спасении души. Как говорил все тот же знакомый немец: «Их виль безухен айне кляйне пивнухе». Пива хочешь?
— Нет. Я, наоборот, хочу пойти на свидание.
— Чрезвычайно почтенное занятие, — сказал Сашка. — Не смею отговаривать…
После его ухода я еще некоторое время листал дело, но никаких идей не приходило, да и взяться им не с чего было. Я запер папку в сейф и позвонил Люде-Людочке-Миле. Поболтали немного, потом я сказал ей:
— А ведь вы помогли мне…
— Стать самым-самым? — с интересом спросила Мила.
— Нет, самым-самым мне, видимо, даже с вашей помощью не стать. А вот кое-что прояснить в ситуации вы мне помогли…
— Неужели все это и за полвека не превратилось в пустые побрякушки? — удивилась Мила.
Я засмеялся:
— Милочка, вещь становится побрякушкой, когда утрачивает смысл, которым наделили ее люди. Но если побрякушку облечь новым смыслом, она опять становится вещью. Другой, новой вещью.
— Ну вас, вы меня только дразните каким-то намеками, а ничего все равно не расскажете.
— А вы что собираетесь делать сегодня, Мила?
— Буду готовиться в дорогу.
— В какую дорогу? — удивился я.
— Мы решили целой компанией поехать на праздники в Ленинград.
— А-а! — разочарованно протянул я и вдруг поймал себя на мысли, что это не вызывает у меня досады. — А я думал, мы с вами увидимся.
Мила помолчала и сказала:
— Нет, мы уже давно договорились…
— Тогда после праздников созвонимся?
— Я четвертого числа улетаю в командировку — в Свердловск, — и мне послышалась в ее голосе горечь. — Я вам по возвращении позвоню.
— Спасибо, Милочка, вам за все. Вы мне здорово помогли, и дело даже не в этом дурацком ордене…
— Будьте счастливы, мы еще с вами увидимся, — сказала Мила.
И положила трубку.
Было еще рано, и я решил навести у себя на столе полный порядок. Сразу после праздников мне, наверное, дадут новое дело, и я буду заниматься им, исподволь готовясь к встрече с Батоном. Через три дня я приду сюда утром, сяду за стол, и все должно быть готово. Все должно быть готово. Все должно быть готово. Готово к чему?
«Готов, готово» — это слово вызывает у меня дрожь, как скрежет ножа по кастрюле. В этом слове есть какая-то решительная законченность, невозможность ничего изменить и переделать, свершенность сегодняшнего дня, никак не связанная с будущим, хотя вроде оно и обращено целиком в завтра. У Лены была шутливая приговорочка: «Готов ли ты к встрече со счастьем?» Она часто говорила это, и ее шутливые слова пугали меня, когда я окончательно усвоил для себя их смысл, несмотря на то, что она никогда их не растолковывала. Лена считала, что все-все люди подразделяются на три категории: счастливчиков-везунов, которых совсем мало, и, за что бы они ни взялись, получается прекрасно; прирожденных неудачников — их больше, чем счастливчиков, и все, чем бы они ни занимались, кончается плачевно; все остальное огромное большинство людей счастливо или несчастливо в зависимости от того, насколько они осознали свое счастье и как подготовились к встрече с ним. Я думаю, что она представляла счастье как огромную солнечную птицу, которая хоть раз в жизни прилетает к каждому человеку, и, если он готов к встрече с ней, она оставляет у него маленьких солнечных птенцов радости, которые много лет согревают его жизнь. Но большинство людей не узнают птицу света и радости, они еще не готовы или уже не готовы к встрече с ней, — и счастье неслышно, незримо, беззвучно улетает… В ее представлениях было что-то язычески-наивное и прекрасное, и я всегда опасался, что так оно и есть на самом деле, потому что точно знал: когда птица прилетит ко мне, я буду не готов к встрече с ней. Ведь птицу надо узнать, а я и сейчас не представляю, каким оно должно быть, мое счастье? Может быть, моя птица — Люда-Людочка-Мила? Не может же составить человеческое счастье радость победы над Батоном? Даже если это мне удастся? Но если встреча с Людой-Людочкой-Милой — мое счастье, то я ее должен любить? А какая же может быть любовь, если я размышляю об этом, как на семинаре по гражданскому процессу? Но она мне нравится — она же очень хорошая девушка! И красивая. И умная. Только когда любишь, наверное, это все не имеет значения, просто об этом не задумываешься. И вообще, если птица летает, то, возможно, она и не обязательно раздает людям счастье разделенной любви? Счастье же для всех не может быть одинаковым, как гастрономические наборы. Кто его знает, может, моя птица прилетала тогда, давно, и принесла мне мой седьмой, некупленный билет…