Роберт Стивенсон - Тайна корабля
ГЛАВА VIII
Видные лица города
Обычно смотрят на жизнь так, как будто бы она точно делится на две половины (подобные сну и бдению) — область развлечения и область дела, совершенно обособленные друг от друга. Деловая сторона моей карьеры в Сан-Франциско была теперь устроена; я приближаюсь к главе о развлечениях; и окажется, что то, и другое играет приблизительно равную роль в истории Крушителя — джентльмена, появление которого теперь можно ожидать.
При всех моих занятиях шесть послеполуденных отдыхов и два или три случайных вечера оставались в моем распоряжении каждую неделю: обстоятельство, особенно приятное для иностранца в необыкновенно живописном городе. Из «Парижского Любителя», как я называл себя когда-то, я превратился (или опустился) в берегового бродягу, в зеваку на пристанях, в посетителя глухих закоулков, в искателя знакомств с эксцентричными людьми. Я посещал китайские и мексиканские игорные притоны, германские тайные общества, гостиницы для моряков и самые сомнительные и опасные вертепы. Я видел грязные мексиканские руки, пригвожденные к столу ножом за плутовство, матросов (когда цена крови поднималась высоко), сбитых с ног на модной улице и уносимых без чувств на судно, где не хватало рук, обмен выстрелами, после которого дым (и компания) вылетали из дверей салонов. Я слышал хладнокровных поляков, рассуждавших о наилучшем способе сжечь дотла Сан-Франциско; разгоряченных мастеровых и мастериц, галдевших на трибуне в Сандлоте; и самого Кэрни, объявлявшего подписку на сооружение виселицы, называвшего фабрикантов, которые украсят ее своими качающимися телами, и читавшего вслух восхищенной толпе телеграмму о присоединении какого-то члена магистратуры штата; причем все эти приготовления к пролетарской войне разом сходили на нет и улетучивались при одном имени мистера Колемана. Стоило только этому льву Виджилянтов [21] подняться и тряхнуть гривой, чтобы галдящая чернь умолкла. Я не мог не дивиться на этого странного человека, по-видимому, частное лицо, купца, ничем не выделявшегося по образу жизни и тем не менее внушавшего страх всему городу; и если в качестве наблюдателя я бывал разочарован тем, что дело кончалось без выстрела и без повешения хоть одного миллионера, то философия все же говорила мне, что зрелище оказывается тем живописнее. В тысяче городов и в различные эпохи я мог бы наблюдать трусость и жестокость уличной драки; но где и когда еще мне удалось бы любоваться фигурой Колемана (временного деспота), задумчиво взбирающегося на холм в спокойной части города медлительной походкой, слегка похлопывая себя по бедрам!
Minora canamus. Эта историческая фигура безмолвно выступает в моих воспоминаниях о Сан-Франциско. Остальное — хлам, воспоминания праздношатающегося рисовальщика. Моим главным развлечением были бедные кварталы. «Маленькая Италия» особенно манила меня. Здесь я заглядывал в маленькие харчевни, перенесенные целиком из Генуи и Неаполя с их макаронами, бутылками кианти, портретами Гарибальди и раскрашенными политическими карикатурами, или (войдя внутрь) слушал громогласные рассуждения какого-нибудь матроса с серьгами в ушах о планах Австрии и России. Меня часто можно было видеть (если бы кому-нибудь вздумалось наблюдать за мной) в малолюдной, пустынной, раскинувшейся по склону холма «Маленькой Мексике», с ее грязными деревянными домами, бесконечными грязными деревянными лестницами и опасными тропинками по песчаным обрывам. Китайский квартал, с его тысячами эксцентричностей, неудержимо привлекал меня; я никогда не мог надышаться двусмысленной междурасовой атмосферой этого живого музея; надивиться на невиданные, диковинные овощи, выставленные на продажу в обыкновенных американских лавочках, на открытые двери храмов, в которых курилась смола, на змеев восточного образца, запутывавшиеся в западных телеграфных проволоках, на стаи бумажек с напечатанными на них молитвами, раз носимые пассатным ветром по канавкам западных улиц. Я часто навещал Норс-Бич, глазея на проливы и высокий Кап-Горнерс, сползающий к морю, и неизбежный Тамалпайс. Затем, возвращаясь домой, я заходил иногда в странный грязный сарай с земляным полом, уставленный вдоль стен клетками с дикими животными и птицами, где за ветхим прилавком среди визга обезьян, в удушливой атмосфере зверинца, разливал виски владелец, такой же грязный, как его животные. Не пренебрегал я и Ноб-Гиллем, который сам по себе представляет род закоулка, населенного исключительно миллионерами. Они живут на вершине холма, высоко над людской суматохой, и пассатный ветер дует меж их дворцами по пустынным улицам.
Но Сан-Франциско не исчерпывается самим собой. Это не только самый интересный город штатов и самая грандиозная плавильня рас и драгоценных металлов. Ой стоит, кроме того, у дверей в Тихий океан и представляет собой вход в другой мир и в более раннюю эпоху истории человечества. Нигде вы не увидите (употребляя старинную фразу) столько огромных судов, сколько их сходится здесь из-за мыса Горн, из Китая, из Сиднея и из Индии. Но в толпе этих океанических гигантов шныряют, почти незамечаемые, другого рода суда, островные шхуны — низко сидящие в воде, с высокими мачтами и изящными очертаниями, оснащенные и отделанные на манер яхты, с большими, характерной формы, шлюпками, с командой из смуглых, с мягкой речью и мягкими глазами, туземных матросов, говорящих о бурных морских прибоях. Они уходят и приходят, не отмечаемые даже в газетах, — разве для пополнения столбца проскользнет коротенькая заметка: «Шхуна такая-то отплывает в Ян и на Острова»; выходят с неописуемым грузом лососины в консервах, джина, пестрых бумажных материй, женских шляпок и часов Уотербери, а год спустя возвращаются, нагруженные до краев копрой или черепашьими щитами и перламутровыми раковинами. Для меня, в качестве парижского любителя, эта островная торговля и даже островной мир были за пределами любопытства и тем более знания. Я стоял здесь на крайнем рубеже Запада и настоящего времени. Семнадцать веков тому назад и за семь тысяч миль к востоку от меня какой-нибудь легионер стоял, быть может, на валу Антонина и смотрел на север, на горы пиктов. Несмотря на громадное расстояние во времени и в пространстве, я, глядя с утеса на безбрежный Тихий океан, являлся родичем и наследником этого легионера: каждый из нас стоял на рубеже Римской Империи (или, как мы выражаемся ныне, западной цивилизации), каждый смотрел на области, еще не романизированные. Но меня одолевало уныние. Я чаще оглядывался назад, устремляя нежные взоры на Париж; и потребовался целый ряд действовавших в одном направлении случаев, чтобы мое равнодушие уступило место интересу, даже влечению, какого я никогда в жизни не ожидал испытать.