Густав Эмар - Масорка
Как только тот появился на пороге прихожей, она сказала:
— Идите постучитесь в калитку внутреннего двора этого дома и спросите у сеньоры доньи Марии-Хосефы, может ли она принять сеньориту Аврору Барроль.
Повелительный тон этого приказания и нравственное превосходство, которое люди высокого происхождения всегда имеют над чернью, в каких бы условиях они не находились, тотчас же подействовали и на присутствующих здесь разнокалиберных субъектов, после недавней революции вообразивших, что они вправе считать себя равными людям высокого происхождения, грабить и убивать которых им слишком часто разрешали.
Донья Аврора, в которой наш читатель уже без сомнения узнал лукавую красавицу, так жестоко игравшую с сердцем бедного дона Мигеля, ждала недолго.
Минуту спустя появилась опрятно одетая служанка и вежливо попросила ее обождать одну минуту в зале, затем, обращаясь к пяти федеративным дамам, сидевшим на полу, объявила, что сеньора не может их выслушать ранее, чем после обеда, и приказала им прийти позже.
Они повиновались, но одна из них, уходя, бросила злобный взгляд на невольную виновницу их неудачи. Но донья Аврора ни разу даже не взглянула на странных посетительниц невестки губернатора Буэнос-Айреса.
Прислуга удалилась, а солдат, не получивший никакого приказания, счел себя вправе усесться на пороге зала, донья Аврора осталась одна.
Молодая женщина села на единственную в комнате софу и на минуту закрыла глаза руками, как бы желая отдохнуть от всего, что пришлось увидеть.
Между тем в соседней комнате донья Мария-Хосефа спешила отпустить двух служанок, с которыми она беседовала; при этом она складывала в кучу более двадцати поданных ей сегодня поутру прошений. Прошения сопровождались разными подарками, в числе которых утки и куры, толпившиеся в передней, занимали не последнее место; все эти прошения она должна была передать лично его превосходительству Ресторадору, хотя отлично знала, что Росас даже не взглянет на них. Донья Мария-Хосефа спешила, — говорим мы, — отпустить служанок, потому что сеньорита Аврора Барроль, о которой ей доложили, принадлежала к одной из древнейших аристократических фамилий Буэнос-Айреса, издавна дружившей с семьей Росаса.
Впрочем, в последнее время, под предлогом отсутствия главы семьи, жена и дочь господина Барроля избегали частых сношений с семьей Росаса.
Вероятно, читатель пожелает узнать, какого рода дело могла иметь донья Мария-Хосефа со всеми этими мулатками и негритянками, постоянно толпившимися у нее.
Об этом мы упомянем дальше, а теперь ограничимся лишь сообщением, что в сердце невестки Росаса таилось много семян зла. Так же, как события 1833 и 1835 годов в истории Буэнос-Айреса были бы не понятны без упоминания жены дона Хуана Мануэля Росаса, которая, хотя и не была безусловно злой женщиной, но обладала необычайной склонностью к интриге, точно так и события 1839,1840 и 1842 годов были бы не понятны, если бы мы не вывел и здесь личность доньи Марии-Хосефы Эскурра, влияние которой было громадно и деятельность которой ощущались в течение всего этого времени.
Эти сестры поистине крупные политические личности в истории Буэнос-Айреса.
Природа, очевидно, совсем не предназначала невестку Росаса для тихих наслаждений семейным счастьем. Сильная жажда деятельности и бешеные политические страсти волновали душу этой женщины, а обстоятельства и некоторые условия ее семейной жизни, в том числе и общественное положение ее зятя, смуты и волнения аргентинского общества, открыли ей обширную арену действий. Никогда существо без определенных целей и способностей, с очень посредственным умом не оказывало столь крупных услуг тирану, как эта женщина Росасу, всегда предоставляя ему случай удовлетворить его собственную злобу и ярость.
В ее действиях не было расчета, она совершала поступки под влиянием искренней страсти, глубокого фанатизма и преданности делу федерации и своему зятю. Она питала какую-то слепую, безумную ненависть к унитариям и была, так сказать, живым воплощением этой страшной эпохи переворотов общественных и частных, созданных диктатурой жестокого Росаса.
Но вот дверь зала отворилась, и крошечную ручку доньи Авроры пожали сальные, грязные пальцы давно не мытых рук доньи Марии-Хосефы. Это была маленькая, худенькая женщина с хитрым лицом и крошечными глазками, горевшими каким-то мрачным огнем и никогда не останавливавшимися ни на чем, а постоянно бегавшими из стороны в сторону. Почти совершенно седые нечесаные волосы прикрывала огромная наколка из ярко — красных лент. Ей было не более сорока восьми лет, но под влиянием пожиравших ее страстей она состарилась настолько, что казалась почти старой женщиной.
— Какое чудо! А почему же донья Матильда не приехала с вами? — спросила донья Мария-Хосефа, усаживаясь рядом с доньей Авророй на софу.
— Мать моя не совсем здорова и очень сожалеет, что не может сама приехать к вам, потому поручила мне засвидетельствовать ее почтение.
— Если бы я не знала донью Матильду и всю ее семью, я бы подумала, что она стала унитаркой, потому что теперь их узнают по замкнутому образу жизни. А знаете ли вы, почему эти дуры заперлись у себя?
— Нет, сеньора, как же я могу это знать?
— Они запираются и не высовывают носа на улицу исключительно потому, что не хотят надевать установленного федерального девиза, да еще из опасения, что их не обольют дегтем. Что за ребячество?! Я бы гвоздем приколотила им эти девизы к головам, чтобы они не могли их снимать ни дома, ни… Ах, да ведь и вы, Аврора, не носите девиза так, как это требуется.
— Однако я ношу его, сеньора.
— Да, вы его носите, но так, будто его вовсе нет, так его носят унитарки. Вы дочь француза, но это не причина, чтобы и вам стать такой же отвратительной, как все они, да, вы носите девиз, но…
— Я его ношу, и это все, что я обязана делать, сеньора, — решительным тоном перебила ее девушка, пытаясь завладеть темой разговора, чтобы хоть сколько-нибудь смягчить нрав этой алчной фурии.
— Вы же видите, что я ношу девиз, — продолжала она, — кроме того, я привезла вам вот эту маленькую лепту, которую моя мать желает преподнести женскому госпиталю через ваше уважаемое посредничество.
Донья Аврора вынула из кармана бумажник из крокодиловой кожи, достала оттуда четыре банковых билета и вручила их донье Марии-Хосефе, это были ее карманные деньги, которые отец давал ей каждый месяц, с тех пор как ей исполнилось четырнадцать лет.
Донья Мария-Хосефа развернула билеты и глаза ее на мгновение округлились при виде цифры сто на каждом из них, свернув их в трубочку, она поспешно, с видимым чувством удовлетворенной алчности спрятала деньги за корсаж.