Сергей Песецкий - Любовник Большой Медведицы
Слушал плеск и журчание талой воды, бегущей по водосточным трубам… Весна идет. Несет новую жизнь, пробуждает новые надежды. А у нас черно, грязно, голодно. Нас бросили в мерзкую, тесную клетку, и каждый час мы все мертвее в ней… Бзик — счастливец. Где-то он сейчас? Может, на мелине где сидит или пробирается полями и лесами под прикрытием темноты?
Заснул под самое утро.
Назавтра в полдень вызвали меня наверх. Под конвоем двух красноармейцев зашел в кабинет Недбальского. Следователь приказал стать у дверей, а сам вышел из комнаты. Вскоре вернулся. Вслед за ним — два красноармейца, штыки примкнуты к карабинам. Под их конвоем — понурый, чуть сгорбленный долговяз. Я сразу Гвоздя узнал.
Недбальский усадил нас напротив себя.
— Знаешь его? — спросил, показав на меня пальцем.
— Если он меня знает, то и я его знаю, а если он не знает, то и я не знаю!
— Ну ты, не мудри! — Недбальский топнул ногой. — Отвечай на вопрос!
— А ты мне не грози! Не боюсь тебя. Бабу свою лучше пугай!
— Знаешь его? — спросил Недбальский у меня, показав на Гвоздя пальцем.
— Знаю.
— Откуда?
— Наш хлопец, раковский.
— И я его знаю, — сказал, не ожидая вопроса, Гвоздь.
— Почему раньше того не сказал?
— Я не твой стукач! Может, — Гвоздь кивнул в мою сторону, — он не хотел, чтоб я его узнал?
Недбальский приказал конвою увести Гвоздя. Поздней я узнал: он сидит уже в ДОПРе, на очную ставку его привезли оттуда.
Через два дня устроили мне очную ставку и с Леней. Вызвали из камеры сразу после обеда. Когда вошел в кабинет Недбальского, Леня уже была там, сидела в кресле у следовательского стола. Ее конвой остался за дверями. Следователь разговаривал с ней, смеялся. Она выглядела вовсе не угнетенной и измученной. Хорошо выглядела. Было на ней черное пальто с большим меховым воротником, в руках — объемистый пакет.
Я вместе с конвоем задержался у дверей. Недбальский пару минут просматривал бумаги, потом кивнул.
— Иди сюда!
Я подошел к столу.
— Знаешь эту женщину?
— Так, знаю.
Недбальский сощурился, посмотрел на меня значительно. Леня, не такого не ожидавшая, посмотрела на меня удивленно.
— Откуда знаешь?
— Зашел к ней спросить дорогу, там меня и арестовали.
— А раньше был у нее?
— Нет.
— Может, знаешь чего про то, что она пункт для контрабандистов держала?
— Ничего не знаю. Вообще, она ж под самым Минском, а там пунктов нету! — вру, чтобы Лене легче было на ставке.
— Откуда про то знаешь?
— От хлопцев.
— Так ты вообще ее не знаешь?
— Не знаю.
— А вы, гражданочка, знаете его?
— Не знаю. Но жалко его. Такой хлопец молодой, а сидит!
— А вы любите «таких молодых хлопцев»? — спросил Недбальский насмешливо.
— Я не потому говорю. Любого жалко. Тюрьма — не мед! — Леня замолчала. Потом говорит следователю:
— Может, товарищ судья позволит дать арестованному немножко еды? Так он жалко выглядит!
— Чего это гражданочка так им интересуется?
— Из-за того ведь страдает, что зашел у меня дорогу спросить. Может, он на меня обижается.
— Он из-за вас сидит, а вы — из-за него. Так что квиты. Ну, хотя дайте ему чего-нибудь.
Леня торопливо развернула пакет и дала мне два кило колбасы и большую буханку. Потом отвели меня в подвал. В камере я поделил еду на равные части, раздал всем. Жид не взял ничего. Офицер тоже не хотел, но, видя, что обидит меня отказом, все же взял свою часть.
Теперь полегчало мне. Надеялся, в ближайшее время переведут в ДОПР. Сокамерники уверяли: так оно непременно случится.
3
«Двойка» — большая камера. В ней два огромных окна. Если встать на подоконник и руку вверх вытянуть, все равно до края рамы не достанешь. К стенам приделано 17 складных коек. На день койки поднимают, прижимая к стене, так что места ходить хватает. Посреди камеры — большой стол на козлах. На внутренней стене есть полка для посуды. Пол асфальтовый. В правом углу — большая, обитая жестью печь.
Семнадцать нас в камере. Несколько воров. Несколько бандитов. Несколько хлопцев, сидящих по одному делу, по подозрению в убийстве. Есть железнодорожник, украинец с Полтавщины, по фамилии Кобленко. Сидит за спекуляцию: перевозил товар «мешочников» в служебном купе.
И тут голод на всех оставил отпечаток. Двигаются арестанты медленно, сонные, апатичные. У некоторых лица опухли, отекли ноги. Вшей и тут хватает.
Сперва я чувствовал: ну, наполовину на свободе. Камера светлая, воздух чистый. На прогулку выводят. Играем друг с другом в самодельные карты. И ко всему я уже привык.
Но с каждым днем убывало во мне сил. Ноги начали пухнуть. А за окном, за стенами, весна шла вовсю. Солнце заливало светом тюремный двор. Кого-то выпускали, на их место сажали новых.
Замучила меня тоска по воле. А те, кто почасту и помногу сидел, вовсе не тосковали. Всегда находили, чем себя занять. Играли в карты или разговаривали. Разговор вился вокруг нескольких излюбленных тем: еда, былые «дела», женщины, судебные дела, тюремное начальство. Надоели мне эти разговоры. Тосковал я еще сильнее по воле и худел все быстрее. Просиживал часами на подоконнике и смотрел в небесную синь. О чем думал тогда? Не знаю. Про все забывал я тогда, ничего не слышал. Возвращали меня в явь только шум и свара и камере, да пение Жабы.
Однажды подошел ко мне смоленский вор по прозвищу Бласт.
— Ты, паря, так себя не изводи. На нет затоскуешься. И в окно не смотри, пес его нюхал!.. Ты на носу заруби: думать много будешь — сканаешь!
— А что делать-то?
— Да что угодно! В карты играй, пой!.. Со мной когда-то так же было.
Вечером, после поверки, опускаем койки и укладываемся спать.
— Ну, три звонка до «пайки»! — объявляет кто-то.
И все пускают слюни, думая про утреннюю двухсотграммовую порцию дрянного полусырого хлеба. Твердую корку делим особо, а мякиш накладываем ложками на корку, будто пирожные какие или начинку на вафли. Ночь у меня скорее всего проходила. Я быстро забывался тяжелым сном, полным кошмаров и голодных грез. Просыпаешься, и первое чувство: как есть хочется! Первая мысль: два звонка до «пайки»!
Когда берут свои порции хлеба, у всех дрожат руки. Можно кусок мгновенно уплести, но никто не спешит. Едят медленно, откусывая крошечными кусочками. Не пропадает ни единой крошки. Да и крошек, в общем-то, нет — хлеб всегда недопеченный. После завтрака все мысли сосредоточены на обеде. И тянутся долгие, нудные часы ожидания. Потом — бачки с редким смердючим супом из сушеных овощей или мерзлой картошки. Один бачок на шестерых. Начинаем есть, а точнее, пить из ложек горячую, мутную, редкую жижу. Обжигаем губы и глотки, но быстро все съедаем. Тело охватывает блаженное — и лживое — тепло сытости. А через четверть часа желудок скручивает больнее прежнего. «Есть, есть, есть хочу!» Желудок не обманешь. После ужина — еще хуже. «Не то питье, не то еда, и все не туда!» — говорили арестанты.