Виктор Топоров - Приключения 1990
Забираемся, нет — входим внутрь дворца на колесах. Сиденья как троны. Кожа, элегантные подлокотники... Одно неудобство: крепко, до рези в горле воняет свежей краской и прогорклым перегаром табака. Корреспондент, как бы перехватывая мои мысли, краснеет, опуская стекло.
Вопросов его я не дожидаюсь, какой-то он вареный, этот газетчик, и начинаю все рассказывать сама. От первой до последней роли вкратце, о генеральных взглядах на современный театр и кино — моих и посторонних, о режиссерах, драматургах и о разном. Упоминаю и о Володе, как о сослуживце корреспондента. Тот почему-то мрачнеет, подтверждая: да, дескать, мы — приятели.
— И как вам... он? — задаю глупый вопрос. Мычит, что нормально.
— Кстати, — сообщаю, — после спектакля мы с ним должны встретиться. Он — автор сценария «Оригиналов», вы знаете, конечно... — И смотрю на часы: пора трогаться.
Нос лимузина выползает из-за стоящей впереди громады рефрижератора, стремительно торкается вперед, но тут слышится лязг, машину встряхивает — мы наверняка смяли крыло, Я ахаю сочувственно, однако водитель великолепно равнодушен: бывает, мол, главное — рефрижератор цел.
— Такая машина! — сокрушаюсь я.
— Не машины нас наживают, а мы их, — цедит он.
Ну если это не поза, то рядом либо миллионер, либо крупный философ. Однако крупные философы живут скромно, а миллионеры в корреспондентах не служат.
Идти на спектакль эта непонятная личность отказывается, мы прощаемся, но когда выглядываю из окна гримерной на улицу, то вижу его автосарай в карауле у служебного входа. Странный тип. И весьма.
Настраиваюсь на роль. Интонация первых слов, пластика первого жеста... Это — как упор для бегуна на старте. Дальше — бег. И всякий раз в неизвестность. Театр — то же производство, но если там все определяют технология, качество и цифры, то здесь свобода импровизации — правда, в рамках предписанного драматургом и режиссером. Но рамки эти как бы сбоку, так что вверх и вниз можно взлетать и падать в зависимости от желания и таланта.
В холле, за кулисами, праздничная суета спектакля, и на миг, глядя на лица актеров — отдыхающих, бренькающих на гитарах, что-то обсуждающих, — выныриваю из отрешенной своей углубленности.
Люблю свой театр. Мой второй дом, маленькое отечество. И этот холл с его диванами, фикусами, облезлым роялем, и шумные гримерные с зеркальными стенами и пыльными паласами, и канава рампы... Мы часто приходим сюда, когда и не заняты в спектакле. Поболтать, посоветоваться, посмотреть друг на друга из зала. Здесь как на корабле. Есть кубрик и вахта, боцман, капитан и друзья, И мы — матросы этого корабля, и вокруг нас — океан зрителей. Сильно, конечно, об океане, но когда после спектакля стоишь на высветленном прожекторами дощатом настиле сцены, видишь в самом деле океан чувств, эмоций, многоглазую, пеструю, рукоплещущую толпу, и ты — над ней. Хоть пошлое сравнение — как чайка, ей-богу. Есть в этом что-то от полета, парения, волшебства, вечности...
А сейчас зал темен. Черное, дышащее внимательным ожиданием пространство. И я перед ним, в косо наклоненной колонне света. И бросаю в черноту тонущие в ней слова, и волнуюсь так, как впервые, и постигаю торжество сцены.
Потом — гримерная, увядающий шум за ее дверью — конец спектакля, конец праздника; сдаю платье, одеваюсь, наспех пудрюсь, натягиваю сапоги и — бегом к выходу.
Шикарного автомобиля уже нет, но открывается дверца белых «Жигулей», и в сумерках различаю лицо Володи. В беспечности, еще захваченная порывом сцены, сажусь в машину, дверца мягко захлопывается, и тут же перехватывает дух от плотной, тягостной атмосферы чего-то невысказанного, сложного и вместе с тем — до унылого будничного.
По дороге непринужденно рассказываю о корреспонденте. Кивает: знаю. Хмур. Наверняка грядет серьезный разговор, и болтовней я пытаюсь оттянуть его начало. Трушу.
— Ну вот... приехали, — говорю с вымученным кокетством, должным сгладить острые углы недоговоренности. — Спасибо.
— Что же ты... не пригласишь? На чашку чая? — глухо, не глядя на меня, отзывается он. — А?
Начинается!
— Прости, но сейчас там не та обстановка.
— Беспорядок после отъезда мужа? — поднимает он на меня глаза. — Я был на киностудии, так что информирован.
— До свидания, — как бы не слышу я и открываю дверцу.
— Постой, — удерживает он меня за руку. — Давай без... Оба оказались в одной и той же истории, и продолжить ее придется.
— Историю надо кончать, и как можно скорее, — вырывается у меня нервно.
— По логике — так, — соглашается он. — А сердечко-то на перебоях, нет? И разбираться, почему и что, — боязно, стабильности хочется. Семья в этом мире — ценность истинная, и если переоценивать ее, то не дай бог ошибиться? Что, аналогичные сомнения?
— И ты предлагаешь подняться ко мне, лечь в постель и разбираться в перебоях, переоценивать ценности и сомневаться в правильности сомнений?
— Не обижаюсь, — отвечает. — Это не ты, это твоя тяга к стабильности на меня ощетинилась. Кстати, стабильность — явление чудное. Но — относительно тебя и меня. Только. Такой уж я эгоист.
— Володя... — Слова тяжелые, вязкие, как тесто. Я, ужасаясь, сознаю, что говорю не то, да и... я ли говорю сейчас? — Уезжай! Сегодня это грязно, подло, ты сам потом будешь презирать меня...
Он уезжает. Я знаю: уезжает с надеждой, без разочарования, досады, и вдруг желаю, чтобы вернулся, остался, и, глядя на скрывающуюся за покатым горбом переулка машину, на его силуэт в морозно осеребренном светом встречных фар стекле, думаю, что запуталась в этой жизни и во всех понятиях о ней на день сегодняшний — окончательно.
И жутко от этого, и смутно до слез и сладкой тревоги, и умереть хочется. И жить, конечно.
Игорь Егоров
Первоначальный замысел заключался в знакомстве с актрисой под личиной репортера. Иного шанса для какого-либо перспективного контакта я не нашел. Далее намечалось связаться с Володькой, заставить его накропать интервью и тиснуть в газетке. Я полагал, что в честь моих бесчисленных услуг отказа с его стороны не последует. План рассыпался, как пирамида бильярдных шаров в начале игры. Все было не так, и все было плохо. Выслушал ее монолог, построенный в пределах конкретной задачи, — будто телевизор смотрел, не более того; изуродовал крыло «доджу» — всю ночь потом с ним колупался и в довершение всего открыл ее знакомство с Крохиным. Его, слава богу, перехватил у театра, нагородив в свое оправдание черт знает что: дескать, одному из друзей была необходима некая информация и получить информацию можно было лишь этаким, более чем странным образом. Володька хоть и лупил на меня глаза в недоумении, но принял известие просто и выпытывать ничего не стал. Относительно интервью даже одобрил и посоветовал мне попытать удачи на поприще журналистики самому. Ерунда, конечно. Каждый кулик в свое болото зовет. Обещал также свести с Мариной поближе — собраться компанией, посидеть... Я повеселел. А то, что интервью? Ну поговорили. А воз, как выразился; баснописец, все там же. Конечно, при встрече здороваться будем или билетик в театр могу попросить, хотя тут у меня такие возможности — ей самой впору ко мне обратиться. Да и что в театре смотреть? Изображают на арене какую-то жизнь, но не жизнь это, и правды в ней — ни-ни. Я вообще, наверное, здорово очерствел: раньше хоть читал, а сейчас разве фильмец у друзей по видео поглазеешь, и все. Про какого-нибудь «грязного Гарри» с пиф-паф. Мечтаю, кстати, о собственной системке фирменного, естественно, производства. А она, Марина, дуреха, думала ведь, будто я к ней как к человеку искусства, как к знаменитости! Очень надо! Подумаешь, лирическая героиня! — вагон их. Люблю я ее, вот в чем дело. Я сильный, уверен, человек. А в искусстве — будь то литература, кино, театр, человек в первую очередь ищет между строк самого, себя, оправдания и подтверждения собственных слабостей, чем искусство его и привлекает. Может, кто-то и подтверждения силы своей ищет, но мне такое ненадобно, я себя понимаю без комментариев. А встреча наша все же была событием.... Все помню. Ее слова, голос, помню прощание, когда держал узкую ладонь, затянутую тонкой перчаткой, вглядываясь в ее глаза — холодные, прекрасные, серые... Теперь без нее я не мог, но сосредоточиться на данном вопросе препятствовали заботы. В частности, приобретенная в комиссионке «Волга», представлявшая готовый к переплавке лом: гниль, ржа, одно название, что машина. Когда с папаней ехали из магазина, Я на всех парах проскочил через здоровую лужу, и папаню окатило грязью с ног до головы — в полу, подло прикрытая картонкой, обнаружилась огромная дырища. В общем, сплошное разочарование. Реставрировать этот хлам просто руки не поднимались. Но тут возникла мыслишка. Жил в нашем доме научный сотрудник, ныне покойник, владелец свеженькой «Волги», и находилась тележка в одном из индивидуальных гаражей под железнодорожной насыпью. Наследники насчет этой «Волги» не чесались: по крайней мере, гараж каждую зиму был завален снегом, а замки обросли ржавчиной. Подумалось так: угнать, вварить панель с моим номером кузова, движок тоже пока собственный воткнуть, а все оставшееся сплавить налево через Эдика — я тут обронил ему о видах якобы на новый кузов, и он в момент сыскал купца на старый. Купец давал две тысячи. Вариант. Поднять в одиночку дело с угоном было не просто и по соображениям техническим, и в плане отсутствия моральной поддержки. В сообщники вырисовывался Михаил, тем более на днях я обнаружил концы, как устроить товарищу квартиру в новостройке неподалеку от деревни. Я — квартиру, он — угон. Кстати, свои доллары и часть моих он обменял у фарцы и теперь мог обставиться как большой человек.