Юрий Вознюк - Тепло отгоревших костров.
Тоскливая, удручающая картина открылась мне. Серая, грязная от ила вода Ханки затопила плавни. Уже скрылась под водой осока и наполовину ушли поредевшие тростники. Сдерживаемая миллионами и миллионами слабых в отдельности травинок, вода не могла разгуляться волнами, но она неудержимо прибывала и наполовину съела мой остров. Сейчас он был единственным клочком суши на многие километры вокруг. Я видел, как погибали мотающиеся под ветром чучела. Все меньше оставалось их на мутной и злой воде — но что я мог сделать? А утки продолжали лететь. Они торопились уйти из-под ударов бури, и ничто не могло их остановить. Особенно много пролетело чернокряковых. Я никогда не видел, чтобы эти необщительные и осторожные птицы сбивались в такие табуны. Откровенно говоря, я испытывал в те минуты чувство досады, и шла она от сознания своего бессилия.
«Куда запропастился Димка?»— думал я, хотя и понимал, что ехать ко мне в такую погоду—безумие. Стоит только лодке хоть немного сойти с невидимой теперь канавы — и винт неминуемо запутается в затопленном плавуне. Пока будешь его очищать—лодку упрет бог весть куда. (А где потом в этом море воды искать проход пятиметровой ширины?!) Нужно, конечно, ждать, пока вода поднимется еще выше. Правда, тогда от моего островка останется гулькин нос.
Смеркалось. Пошел крупный холодный дождь, перешедший скоро в мокрый снег. Утки появлялись из снега как призраки и тут же исчезали в его круговерти. Пользуясь остатками дневного света, я осмотрел наш лагерь и приготовил его к возможному бегству: подкачал и связал вместе лодки, перенес в них ненужные мне вещи и сделал из канистры плавучий якорь. Теперь в палатке оставались только моя постель, примус с остатками еды в котелке и сумка с Димкиной музыкальной техникой. Не раздеваясь, я пролежал около часа на спальном мешке, пока не почувствовал, что начинаю замерзать. Я разжег примус—в палатке стало тепло, но мое тоскливое настроение не проходило. По-прежнему завывал ветер, швыряя на палатку заряды тяжелого снега, от груза которого она начала проседать.
Скоро сверху закапало — и мне вконец стало неуютно и одиноко.
Дрожит и стонет под ветром палатка, все ближе зловещий плеск... Я выглянул наружу, и луч фонаря запутался в снежной ночи. Черная заводь воды стояла в полуметре от входа. Скоро над моим островом должны были покатиться волны.
«Ну что ж,— подумал я.— У меня есть две надувные лодки, теплая непромокаемая одежда, я знаю, как бороться с обледенением. Ветер потащит меня к твердому берегу, и километров через пять я достигну его, Возможность утонуть, конечно, остается, но шансы налететь на затонувшую корягу ничтожны. В плавнях Ханки их практически не бывает. Скорее всего, мне предстоит канительная, неуютная ночь».
Хоть бы голос человека, что ли...
Зная, что у Димки кроме пленки с подсадными есть и другие записи, я вытащил из сумки первую попавшуюся кассету, вставил в магнитофон и нажал на клавишу.
И свершилось чудо. Исчезли палатка и голос бури. Властные, словно идущие по вечности звуки приподняли меня над землей, наполняя сладким восторгом полета. Я не чувствовал своего тела, в воздухе парило мое нематериальное «я»—то, что зовется душой. Какая торжествующая радость! Неясные воспоминания шевельнулись во мне. Да это же детский сон наяву! Вот так же бестелесо летал я когда-то во сне своей еще безгрешной душой и, просыпаясь от страха, долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к ночной тишине. Тогда у меня от испуга стучало сердце, а сейчас оно билось покойно и ровно, потому что мне было уже много лет и еще, наверно, потому, что всю свою жизнь, я, на словах не веря в чудеса, втайне искал их и готовился к встрече с ними. И это чудо пришло ко мне вместе с «Лунной сонатой» Бетховена. Это случилось не в концертном зале, а в маленькой жестяной от холода палатке, на крохотном пятачке земли, окруженной слепой и умертвляющей силой воды. Но что для меня сейчас были ее потуги, когда я прикоснулся к таинству бессмертия человеческого духа!
Друг мой, не жалей, что ты замерзал и тонул на этой земле. Добро и зло всесущи, они едины и вечны... Иди, как шел...
«Добро и зло—две колеи одной дороги, имя которой—жизнь. Убери одну—и не станет дороги,—думал я.—Ах, как порой мало надо человеку, чтобы очиститься от суетности мелких желаний, сомнений и душевной тоски».
...Когда я проснулся—за палаткой занимался рассвет. Ветер утих. Его словно никогда и не было на этой равнине. Покрывшись снегом, мой островок стал неузнаваемым. Он уже вышел из-под воды, как освободились от нее и все плавни. Только в канаве продолжалось течение, уносившее воду в Ханку. Как много ее пришло ночью, можно было судить по обледеневшим верхушкам тростников, которые словно прозрачные колокольчики склонились над жесткими, мертвыми травами.
Потоптавшись, я взял ружье и пошел к месту, где был мой скрадок. Неожиданно снова пошел снег, но не бесформенный и злой, как ночью, а красивый и добрый. Его крупные снежинки медленно опускались на землю, украшая ее торжественной свадебной фатой. Накрывала фата и меня, и я чувствовал себя как на венчании с этой землей. Счастливо молчание влюбленных... Я подставлял лицо снежинкам и слушал, как в белой высоте кричали улетавшие дикие гуси. Летите, летите, птицы... Ни мыслей, ни желаний, только покой в обновленной душе...
Где-то впереди гагакнул гусь, и какая-то пружина сжалась внутри у меня. Вот они! Две большие серые птицы появились из снежной завесы. Меня прошила нервная дрожь, остановившая дыхание. Я вскинул ружье—и два коротких огонька сорвалось с его ствола. О, как они падали!
Поднимая фонтаны воды, сверкавшие осколками льда, гуси упали у самого островка. Испугавшись, что их унесет течением, я бросил ружье и, путаясь в траве, побежал к ним. Уже у самой цели упал в снег и, не поднимаясь, на четвереньках подполз к своей добыче. Я схватил их тяжелые еще теплые тела и торжествующе закричал. И в тот же миг почувствовал, как со мной что-то произошло. Какое-то необъяснимое оцепенение навалилось на тело, мне стало казаться, что все это уже когда-то было—и этот снег, и эти гуси, пахнувшие волнующим запахом диких перьев. Неясные, смутные образы бродили в моей памяти, и я, словно бы в грезах, увидел такую же припорошенную снегом равнину с таким же высоким, высохшим тростником. Что-то дикое и безжалостно-равнодушное было в ее картине. В стороне стояли какие-то существа и смотрели в мою сторону. Это были люди, одетые в звериные шкуры. И сам я был таким же, как они: лохматым, звероподобным, с голыми руками, держащими диких гусей. И торжествующие звуки неслись из моего горла...
Потом я сидел на осоковой кочке, а гуси лежали передо мной. Жалкий и злой человек. Зачем я убил этих птиц? Тому, другому, которого я увидел через тьму веков, они были нужны, чтобы выжить, но мне?.. У него — стоящего на заре человечества — была необходимость, а какая необходимость заставила меня поднять смертоносное оружие на братьев своих меньших? Зачем я всю жизнь превращаю животных и птиц в окровавленное мясо? Они же прекрасны, и без них я стану нищим, как без Бетховена и Шопена. Смысл жизни— в борьбе, но это уже не борьба...