Николай Павлов - Тринадцать сеансов эфиризации. Фантастические рассказы
— Ты испытывал действие эфира на себе… и первое, что ты заметил, было освобождение твоего духовного я от материальной оболочки, не правда ли? Вот тебе способ общения… Что касается возможности… Я еще не знаю… Впрочем… мне предложены услуги… Шесть миллионов русскими кредитными рублями, или же один неразменный серебряный рубль, так называемый «фармазонский»… Я выбрал первое.
Тон речи Лагунина был шутливый, но сквозь смех проглядывала странная уверенность. Я не знал, что и думать.
— И заметь еще одну странность, наша сделка должна произойти в следующий, тринадцатый сеанс, не в четырнадцатый или двенадцатый, а именно в это мистическое число. Что ты на все это скажешь?
— Что ты сошел с ума! — ответил я на этот раз с искренним негодованием, повернулся на другой бок и скоро уснул.
На другой день я уехал в В-ъ и пробыл там около двух недель.
Возвратясь, я уже не нашел Лагунина.
Действительно он получил взамен души, — деньги, которые и тратил самым безумным образом.
Легенды повествуют нам, что человек, продавший свою душу, расплачивается за земные наслаждения только после своей смерти. Злой дух Лагунина сделал хуже; он отнял его душу еще при жизни. Лагунин сошел с ума.
Он был одержим тихим помешательством, которое на больничном argot{9} называется «счастливым». Лагунин был помешан на «счастье», которое для него олицетворялось деньгами. Вокруг него лежали ворохи разной бумаги, газетной, оберточной, писчей… Он аккуратно разрывал ее на небольшие кусочки и с горделивым торжеством раздавал окружающим.
ЛУЧШЕ НИКОГДА, ЧЕМ ПОЗДНО
Помните ли вы дни нашего далекого, милого, невозвратного детства? Если вы не забыли еще тихого взгляда вашей матери, если в ваших ушах звучат еще иногда убаюкивающие напевы колыбельной песенки, если, наконец, вы помните что-нибудь из тех удивительных волшебных сказок, которые когда-то так восхищали вас, вы согласитесь со мною, что время рождественских праздников имеет странную и своеобразную особенность. Рождественские праздники — время фантастики. В темных уголках комнаты, слабо освещенной отблеском догорающего камина, в прозрачном воздухе улицы, в высоком, усеянном мириадами огоньков, небе, везде чудится нечто таинственное, тихое и ласковое, будто пришедшее из далекой страны вашего детства, будто принесшее поклон от вашей утраченной молодости и добрые вести от вашего, куда-то запропастившегося счастья.
Так, или почти так, думал герой этого правдивого рассказа — Акакий Петрович Купырька. Акакий Петрович представлял собою обыкновеннейшего человека из всех обыкновенных людей. Он был средних лет, среднего роста, средней полноты, среднего чина и получил «среднее образование». При этом, Акакий Петрович имел самую обыкновенную наружность и занятия (он служил в «департаменте внешних дел»). Привычки его были весьма простые, а надежды, планы, желания — самые обыденные.
Только одно, самое пламенное из его желаний носило характер некоторой фантастичности и, принимая в соображение средства Акакия Петровича, неудобоисполнимости. Он непременно хотел посетить чужие, далекие страны.
Накануне Рождества, вечером, когда застает Акакия Петровича этот рассказ, он как-то особенно размечтался о своем, давно предполагаемом путешествии.
— Пора, — думал он, — давно пора. Меня уже начинает покрывать плесень. Надо освежиться… Красоты природы, произведения искусства, иные люди, иные нравы, вечная весна… Увидя все это, я рискую умереть от восторга. Дрожал же я когда-то от радости, завидев первый листок, распускающийся на дереве!
Мысли Купырьки приняли практическое направление, он рассчитал, что для путешествия ему не хватает трех-четырех-сот рублей. К весне эти деньги будут отложены, и тогда!..
Купырька, взволнованный и потрясенный, поднялся с кресла, на котором сидел.
— Стало быть, — думал он, — через два-три месяца я отправлюсь. Какими долгими покажутся мне эти три месяца… Надо как-нибудь сократить их, уйти в скорлупу, замкнуться, забыться… Мне будет нетрудно сделать это: я просидел в своей скорлупе тридцать лет, и вся моя жизнь — забытье, бессодержательное, бесцельное, пустое, туманное…
Купырька снова сел в свое кресло и глубоко задумался.
* * *Три месяца прошли, как один день, или, пожалуй, как все последние тридцать лет. Акакий Петрович не заметил их. Он начал сознавать себя только в вагоне.
Путешествие! Заграничный паспорт в кармане, деньги там же; полсотни сигар в дорожной сумке; маленький чемодан под скамьею; два-три экземпляра дельных газет и столько же недельных журналов, ярко вымазанных всеми цветами радуги, — разбросаны на сиденье. Варшавский вокзал, вагон 2 класса, пикантная визави из породы перелетных ласточек, третий звонок и… вздох облегчения и улыбка торжества, сарказма, насмешки всему, что остается здесь, под серым небом Петербурга. Прощальная улыбка геморрою, привет протертому камышовому стулу, улыбка тюремным стенам департамента и швейцару, поставленному только для того, чтобы разливать желчь у всех ищущих его услуг.
Свисток обер-кондуктора, ответный свист паровоза… Ра-а-з, ра-а-з; ра-з, ра-з; раз, раз, раз…
— Поехал… Еду… Уехал. А!!
Музыку делает тон, и на свете нет ничего полнее и выразительнее тонов человеческого голоса. Если бы Сальвини{10} был призван на консультацию с Росси, Барнай, Бернар, то и они бы остановились перед выразительностью этого короткого, ничего на бумаге не выражающего «А!».
В нем было все, в этом «А!». Тут было наслаждедение новизной положения, дикий восторг обитателя Новой Деревни, очутившегося внезапно на берегах озера Комо. Это был жгучий протест против жизни, связавшей человека по рукам и ногам, зажавшей ему глотку, приковавшей его к тачке навсегда… Это был гнев, но он звучал примирением. Это была обида, но ее хотели простить.
Акакий Петрович откинулся на спинку дивана и делал нечеловеческие усилия, чтобы скрыть расползавшуюся но всей его добродушной физиономии блаженную улыбку довольства. Он не хотел компрометировать себя перед соседкой.
Быстро промелькнули первые станции. В памяти осталась только одна, именно та, где пришлось обедать, хотя и с опасностью подавиться, но зато с аппетитом школьника, сдавшего экзамен и старающегося поэтому, как можно скорее, забыть все, что запоминалось с таким трудом.
Вечерело. Непривычный к продолжительной езде по железной дороге, Купырька чувствовал усталость и какую-то немую боль во всех членах. Он сделал кое-какие приспособления и постарался уснуть, но чем больше он желал сделать это, тем меньше чувствовал себя способным забыться хоть на минуту. Купырька продрал головой подушку, принимал самые невозможный позы, но сон бежал от его глаз.