Александр Бруссуев - Полярник
По соседству с очень жадным жила простая финская семья, которая терпела нужду. Мать и два маленьких ребенка, постарше — девочка, помладше — мальчик. Отец их, наверно, воевал где-нибудь на карельском фронте. Жили они впроголодь. Моему деду было их очень жаль, ведь где-то в Карелии, в деревне Тулокса, на оккупированной территории жила и его семья, его маленькие дети. Вот он и старался подкармливать соседских ребятишек, чем мог. А возможности его были невелики, потому как хозяин кормил худо, лишь бы работник с ног не валился.
Доводилось ему каждое утро проверять сетки в озере, в котором не разрешалось никому рыбачить, кроме хозяина. Улов был всегда. Возвращаясь с озера, дед ронял рыбину — две перед ребятишками, «терял». Те, как котята, восторженно хватали рыбу за хвосты и бежали со всех ног домой радовать маму.
Однажды, хозяйское око углядело подобную растрату, а, может, сказал кто. Финн буйствовал, как примат в клетке. Орал и ругался, грозился и махал кулаками, все никак не мог успокоиться. Дед стоял, смиренно склонив голову, и посматривал временами за спину своего начальника. Там вдалеке испуганно округляли глаза двое маленьких ребятишек.
Хозяин не унимался, схватил подвернувшиеся под руки вилы и полоснул ими деду по плечу. Распорол пиджак, задел щеку, показалась кровь. Дед не отпрянул, просто снял с руки повязку, которую обязан был носить постоянно, как военнопленный, и бросил ее под ноги своему обидчику. Потом круто развернулся, спустился к лодке и взял весло. Подошел с этим веслом к хозяину, онемевшему от испуга и не пытавшемуся убежать. Потряс веслом у него перед носом, размахнулся и со всей силы приложился об землю, только щепки во все стороны полетели. Потом поднял нарукавную повязку и, не оборачиваясь, пошел в лагерь.
Комендант не пытался лютовать, когда дед предстал перед ним. Дед тогда сказал: «Хочешь — убей, но к этому больше я работать не пойду!» В подробности не вникали, но до самого обмена пленными в сорок четвертом, дед трудился у «нормального» финна. Отпуска и выходных ему, конечно, никто не давал, но кормили вполне прилично, разрешили даже бабушке с одной из дочек навестить его. Это случилось на Рождество последнего года в плену. Тогда дед сказал то, что потом передавали его дети своим детям:
«Может быть, когда-нибудь здесь будет жить хорошо, но у меня есть моя Родина, место, где я жил и буду жить. Вера в то, что я вернусь домой, позволяла мне выжить и в Гражданскую войну, и сейчас, как бы тяжело не приходилось. Поэтому я никогда не предам свою землю, чем бы меня не соблазняли».
Через пару месяцев их вывезли из Финляндии в Советский Союз. Многие, уезжая, плакали, некоторые просились остаться.
После нескольких недель допросов и средней тяжести зуботычин всех развезли по лагерям, уже нашим, советским. Не дав даже обняться с родными.
Дед попал на шахту в Воркуте, где трудился до седьмого пота, искупая вину за плен. Но судьба иной раз выдает не только неприятности. Мастер на шахте, бывший уже на вольном поселении, добился для деда трехдневного отпуска.
— К чему он мне, если жена все равно ко мне приехать сюда не сможет? — сокрушался дед.
— А ты сам, глупая твоя голова, домой езжай! — настаивал мастер.
— Так я не успею до дому за это время добраться, не то чтобы вернуться сюда! — не понимал дед.
— Эх ты, голова садовая, а ты не возвращайся сюда! Что ты здесь забыл-то? За три дня всяко успеешь до Вологды доехать, еще и раньше. А там и до твоей Карелии рукой подать! — продолжал мастер.
— А что потом?
— А потом будешь жить долго и счастливо. Только годик придется из дому не высовываться. А там, глядишь — и изменится что. Не век же этому беззаконию твориться!
Махнул рукой на последствия дед и нагрянул домой, добравшись-таки до самой Тулоксы за трое суток. Сначала остерегался очень, все ждал, что заберут его. Но времена менялись. Нужны были рабочие руки не только в лагерях. Председатель сельсовета плюнул на давно истекший срок отпуска и принял деда на работу. А потом и вовсе амнистия случилась.
Вот так мой дед пронес с собой через все тяготы чужбины веру в свой дом, свою родину. Неужели мне не выдержать еще неделю, думал я. Выдержу! Это же не долгие годы! Лишь бы дома все были здоровы!
* * *Так я успокоил себя, настроившись еще на одну ходку в Японию и обратно. Я тогда не знал, что мое время на судне затянется даже не на неделю или две, а почти на месяц.
Пока Китай лежал у сходней парохода, а серьезный судовой народ занимался сдачей дел, трудно было найти занятие для души. Последнее волевое настроение браться за дело испарилось вместе с прожитым днем окончания контракта, к тому же стремление ничего не делать окрепло после веселой перебранки со старшим механиком. Надо было себя развлечь.
Поэтому я поехал на проходную порта, за которой соревновались в убожестве лавочки и мелкие магазинчики, выстроившись в ряд припортовой улицы. Что-то покупать не хотелось, в Сити ехать тоже: все эти небоскребы, вычурно представленные по «Миссия невыполнима — 3», не вызывали моего доверия в своей устойчивости — ведь на постройке трудились китайские лукавые руки. Оставалось одно — пойти постричься. Для этой цели положил себе в карман две американских бумажки: один доллар и пять — мельче денег не было. За полгода, проведенных на этой линии, цены были известны: такси в оба конца — два бакса, алкоголь — три с полтиной, стрижка — ровно три. Ну, а так как ехать я никуда не собирался, алкоголь не привлекал, то скромного содержимого моего кармана вполне хватало, чтобы упорядочить мои волосы и хлопнуть настоящего пивка, а не какого-нибудь местного «Цинь-Дао».
За проходной сразу навалилась целая орда таксистов, каждый норовил заманить в свой автомобиль, что характерно, не в китайский. Самой популярной маркой был милый моей памяти Вольсфаген Пассат выпуска 1985 года. Целых семь лет подобная машина исправно боролась с дырами в асфальте, полными грязной воды ямами, грязью и угрожающих размеров булыжниками — то есть всем тем, что у нас ассоциируется с понятием «дорога» (в смысле «проезжая часть») под моим чутким руководством. Но ради ностальгии залезать в салон к алчным таксистам — на такие подвиги я не способен.
— Пу мембай, — сказал я таксистской общественности, а потом добавил, — будун!
Те слегка озадачились, чем я не преминул воспользоваться и перешел дорогу. Сказал я на разных китайских диалектах что-то, типа «не понимаю». Китайцы, негодяи, имеют столько разновидностей своего языка, что сами порой путаются: сегодня человек не понимает слово, которое я только что узнал у его коллеги, завтра тот же самый индивидуум бравирует этим же сочетанием букв. Просто они, пройдохи, не могут воспринимать обращение к себе, всегда они должны сами обращаться.