Александр Дюма - Анж Питу
– Заверяю вас, Бийо, что через три дня самым привилегированным человеком во Франции станет тот, у кого ничего нет.
– Значит, это буду я, – серьезно сказал Питу.
– Ты так ты.
– Как это? – спросил фермер.
– Послушайте, Бийо: этих дворян и священников, которых вы обвиняете в себялюбии, начинает охватывать патриотическая лихорадка, которая охватит всю Францию. Пока мы с вами тут беседуем, они собираются вместе, как бараны у обрыва, и раздумывают; самый храбрый прыгнет первым, это будет послезавтра, завтра, может статься, даже сегодня вечером, а за ним прыгнут остальные.
– Что это значит, господин Жильбер?
– Это значит, что дворяне откажутся от своих преимуществ и отпустят на волю своих крестьян, перестанут взимать арендную плату и оброк, а «дворяне голубятни» – выпустят своих голубей.
– Вы что же думаете, – закричал изумленный Питу, – они сами все это отдадут?
– Но ведь это и есть свобода во всем своем великолепии! – воскликнул просветленный Бийо.
– Прекрасно! И что мы будем делать, когда станем свободны?
– Проклятье! – произнес Бийо в некотором замешательстве. – Что мы будем делать? Там видно будет.
– Вот оно, последнее слово! – воскликнул Жильбер. – Там будет видно.
Он вскочил и несколько мгновений с мрачным видом расхаживал по комнате, потом подошел к Бийо и взял его за мозолистую руку, глядя на него с суровостью и едва ли не с угрозой.
– Да, – сказал он, – там будет видно. Да, гам нам будет видно. Все мы увидим, ты и я, я и ты, я и он. Вот откуда во мне хладнокровие, которое так тебя удивило.
– Вы меня пугаете! Единство народа, люди, обнимающие друг друга, объединяющие свои усилия в борьбе за всеобщее процветание, – все это приводит вас в дурное расположение духа, господин Жильбер?
Тот пожал плечами.
– Но тогда, – продолжал Бийо, ибо теперь пришел его черед спрашивать, – какого же вы мнения о самом себе, если сегодня, когда вы приуготовили старый свет к переменам, дав свободу новому, вас терзают сомнения?
– Бийо, – отвечал Жильбер, – ты только что, сам того не подозревая, произнес слова, которые дают ключ к загадке. Это слова, которые произносит Лафайет и которые, быть может, никто, начиная с него самого, не понимает; да, мы дали свободу Новому свету.
– Мы, французы! Вот здорово!
– Это здорово, но это нам дорого обойдется, – грустно заметил Жильбер.
– Полноте! Деньги потрачены, меню оплачено, – радостно сказал Бийо. – Немного золота, много крови – и с долгами покончено.
– Надо быть слепцом, – сокрушался Жильбер, – чтобы не видеть в этой заре Запада начало нашего общего упадка. Как я могу обвинять других, ведь я был ничуть не более проницателен. Боюсь, Бийо, что свобода Нового света означает гибель Старого.
– Rerum novus nascitur ordo19, – сказал Питу с самоуверенностью крупного революционера.
– Молчи, дитя, – сказал Жильбер.
– Неужели справиться с англичанами было легче, чем успокоить французов? – снова вступил Бийо.
– Новый свет, – повторил Жильбер, – то есть чистый лист, tabuba rasa; там нет законов, но нет и злоупотреблений; нет идей, но нет и предрассудков. Во Франции же тридцать миллионов человек живут на тридцати тысячах квадратных миль, если разделить эту землю поровну, каждому едва хватит места для колыбели да для могилы. Другое дело – Америка: там три миллиона человек живут на двухстах тысячах квадратных миль, окруженные идеальными границами – пустыней, то есть пространством, и морем, то есть бесконечностью. По этим двумстам тысячам миль текут судоходные реки, там растут девственные леса, обширность которых видит один лишь Бог; иными словами, там есть все, что нужно для жизни, цивилизации и будущего. О, как легко крушить деревянные; земляные, каменные стены и даже стены из человеческой плоти, когда тебя зовут Лафайет и ты ловко владеешь шпагой или когда тебя зовут Вашингтон и ты полон мудрых мыслей. Но разрушать ветхие стены старого порядка вещей, за которыми укрываются столько людей, движимых столькими интересами, когда видишь, что для того, чтобы приобщить народ к новым идеям, придется, быть может, убивать каждого десятого, начиная со старика, живущего прошлым, и кончая ребенком, входящим в мир, начиная с памятника – воплощенья памяти, и кончая зародышем – воплощением будущего – вот задача, которая приводит в трепет всех, кто видит то, что скрывается за горизонтом! Я страдаю дальнозоркостью, Бийо, и я трепещу.
– Прошу прощения, сударь, – сказал Бийо с присущим ему здравым смыслом, – давеча вы корили меня за то, что я ненавижу революцию, а сейчас сами изображаете ее отвратительной.
– Но разве я тебе сказал, что отрекаюсь от революции?
– Errare humanum est, sed perseverare diabolicum20, – пробормотал Питу и сжался в комок.
– И все же я настаиваю на своем, – продолжал Жильбер, – ибо видя преграды, я провижу цель, а цель прекрасна, Бийо! Я мечтаю не только о свободе Франции, но о свободе всего мира, не о равенстве людей перед природой, но о равенстве перед лицом закона, не о братстве отдельных граждан, но о братстве между народами. На этом я, быть может, погублю свою Душу и тело. Но я готов! Солдат, которого посылают на штурм крепости, видит пушки, видит ядра, которыми их начиняют, видит фитиль, который к ним подносят; мало того: он видит, в какую сторону они наведены; он чувствует, что этот кусок черного железа пробьет ему грудь, но он идет на приступ, ибо надо ваять крепость. Так вот, все мы солдаты, папаша-Бийо. Вперед! И пусть по груде наших тел когда-нибудь пройдут поколения, родоначальником которых станет этот мальчик, – и он указал на Питу.
– Право, я не пойму, отчего вы в отчаянии, господин Жильбер? Оттого что какого-то несчастного зарезали на Гревской площади?
– Тогда почему ты в ужасе? Иди же, Бийо! Не отставай от других, убивай!
– Что вы такое говорите, господин Жильбер!
– Проклятье! Надо быть последовательным. Ты, такой храбрый и сильный, помнишь, ты пришел ко мне: ты был бледен, тебя так и трясло, – и говоришь: «Я больше не могу». Я засмеялся тебе в лицо, Бийо, а теперь, когда я толкую тебе, почему ты был бледен, почему ты говорил:
«Я больше не могу», ты надо мной смеешься.
– Продолжайте! Продолжайте! Только не отнимайте у меня надежду, что я исцелюсь, утешусь и спокойно вернусь в родную деревню.
– Деревня… Послушай, Бийо, вся наша надежда на деревню. Деревня – это спящая революция, она переворачивается раз в тысячу лет, и всякий раз, как она переворачивается, у королевский власти кружится голова; деревня перевернется, когда придет пора покупать либо завоевывать это неправедно приобретенное добро, о котором ты только что говорил и которым владеют дворяне и духовенство; но чтобы побудить деревню собирать урожай идей, надо побудить крестьянина завоевывать землю, Становясь собственником, человек становится свободным, а становясь свободным, становится лучше. Нам же, избранным труженикам, перед которыми Господь соглашается приподнять покров будущего, нам предстоит тяжкая работа, мы должны дать народу сначала свободу, а затем собственность. Здесь, Бийо, жизнь деятельная, быть может, неблагодарная, но зато бурная, полная радостей и горестей, полная славы и клеветы; там – холодный тяжелый сон в ожидании пробуждения, которое свершится по нашему зову, зари, которая придет от нас. Как только деревня проснется, наш кровавый труд закончится и начнется ее труд – мирный труд на родной земле.