Уилбур Смит - Муссон
12 ноября мы отплыли оттуда в Баб-эль-Мандеб в начале Красного моря“.
Хэл закрыл журнал почтительно, словно семейную Библию — в каком-то смысле так оно и было, — и вернулся к карте. Старательно отметил на ней сообщенные отцом координаты, потом проложил курс от нынешнего положения „Серафима“ у южной оконечности Мозамбикского пролива.
Когда он вышел на палубу, солнце висело над самым горизонтом, так затянутым дымкой пурпурного моря, что Хэл мог смотреть на огненный диск не щурясь. С наступлением темноты муссон ослабел, но все еще дул с силой достаточной, чтобы наполнить все паруса, жемчужно-белые и налитые, как груди кормилицы.
— Мистер Тайлер, поверните корабль по ветру так близко, как он только сможет идти этим галсом. Круто к ветру.
— Есть круто к ветру, капитан.
Нед козырнул.
Хэл оставил его и пошел вперед, поглядывая на реи фок-мачты, когда проходил под ними. Том по-прежнему оставался там; он сидел на мачте с тех пор, как они вышли из Занзибара. Хэл сочувствовал ему, но не собирался подниматься наверх. Он тоже хотел побыть один.
Подойдя к бушприту, он забрался на фока-штаг и стал всматриваться в темнеющее море, которое приобрело цвет спелых слив. „Серафим“ через равные интервалы разрезал гребень большой волны и плескал водой на нос; ее капли падали на лицо Хэлу. Он не вытирал их, позволяя стекать по подбородку на грудь.
Далеко позади в туманной дымке исчезала Африка. Впереди не видно никакой земли. Темный океан широк и бескраен. „Какова надежда найти маленького мальчика на этих безграничных просторах?“ — думал Хэл.
— Но я буду его искать, даже если на это уйдет весь остаток жизни, — прошептал он. — Без всякого милосердия к тем, кто встанет у меня на пути.
Дау предназначалась для перевозки рабов с побережья на Занзибар. Она вся пропахла испражнениями, и над ней витал дух человеческих страданий.
Эти грязные испарения окутывали небольшое судно и пропитывали одежду и волосы всех, кто на нем плыл. С каждым вдохом они проникали в легкие Дориана и, казалось, разлагали самую его душу.
Его заковали на нижней палубе. Железные скобы были вбиты в прочную древесину корпуса, их концы расплющены. Через ножные кандалы ручной ковки была пропущена цепь. В длинном низком трюме хватило бы места для сотни рабов, но Дориан был один. Он сидел на брусе шпангоута, пытаясь убрать ноги из грязной трюмной воды, которая всплескивала с каждым подъемом и спуском узкого корпуса, полная рыбьей чешуи и кусков мокрой копры — другого груза, который перевозила дау.
Примерно раз в час люк над головой Дориана открывался и кто-нибудь из арабских моряков с тревогой смотрел на него. Тюремщик приносил ему чашку риса и рыбную похлебку или зеленый кокос с отрезанным верхом. Кокосовое молоко оказалось сладким и слегка шипучим, и Дориан пил его охотно, хотя не притрагивался к похлебке из полугнилой вяленой на солнце рыбы.
Если не считать кандалов и грязи, арабы обращались с ним очень заботливо. Более того, их беспокоило его здоровье, и они старались, чтобы он не испытывал голода или жажды.
За последние два дня капитан дау несколько раз спускался на палубу для рабов и стоял над Дорианом, внимательно глядя на него. Выражение его лица трудно было понять. Это был высокий человек со смуглой кожей в оспинах и с орлиным носом. Именно он вытащил Дориана из моря и поднес кинжал к его горлу.
При первом посещении он попытался расспросить мальчика:
— Кто ты? Откуда? Правоверный ли? Что ты делал на корабле неверных?
У капитана был незнакомый акцент, и некоторые слова он произносил не так, как учил Дориана Уил Уилсон, но мальчик без труда понимал этого человека и мог бы ответить. Однако Дориан опустил голову и отказывался смотреть на него. Ему отчаянно не хотелось обнаружить перед арабом свой гнев и страх. Хотелось предупредить, что он сын могущественного, богатого человека, но он чувствовал, что это было бы предельной глупостью. Ему хотелось закричать: „Мой отец скоро придет за мной, и тогда не будет пощады ни тебе, ни твоему экипажу!“ Но Дориан только больно прикусил язык, чтобы помешать себе отвечать на вопросы.
В конце концов капитан отказался от попыток заставить его заговорить. Он сел рядом с Дорианом и взял в руки прядь его густых волос. Погладил их почти с любовью. И, к изумлению Дориана, произнес молитву:
— Аллах велик. Нет Бога кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его.
В свои следующие посещения он не пытался больше расспрашивать Дориана.
Однако каждый раз повторял все тот же ритуал: гладил и ласкал голову Дориана и произносил молитву.
Когда капитан пришел в последний раз, он неожиданно извлек из ножен на поясе кинжал. Дориана успокоило его поведение в прошлые визиты, поэтому появление у лица острого, как бритва, лезвия ошеломило его. Он не заплакал, но испуганно отшатнулся.
Араб оскалил кривые потемневшие зубы в улыбке, которая была задумана как умиротворяющая, и, вместо того чтобы ударить Дориана кинжалом, отрезал длинную прядь его золотых волос и спрятал кинжал в ножны.
Такое поведение удивило и смутило Дориана, и ему было над чем подумать в темноте невольничьего трюма. Он понял, что арабов поразили цвет и вид его волос, что это имеет для них какое-то особое значение. Когда его только вытащили из моря, казалось несомненным, что арабы выместят на нем свой гнев и презрение. Он отчетливо помнил боль от пореза на горле и даже сейчас, проводя пальцами, чувствовал шрам, оставленный кинжалом на коже.
Лишь когда с головы Дориана упала монмутская шапка, так что ветер подхватил длинные волосы мальчика, капитан отнял кинжал от горла пленного. В тот миг Дориан в ужасе не обратил внимания на крики и громкие споры арабов, когда его потащили вниз и приковали в рабском трюме, но теперь он вспомнил, что каждый человек на корабле постарался притронуться к его голове и погладить по волосам. И теперь он припоминал обрывки их возбужденных разговоров.
Многие упоминали пророчество, некоторые называли имя, которое, очевидно, пользовалось уважением, потому что остальные при этом упоминании восклицали: „Да будет Аллах милосерден к нему!“ Дориану это имя показалось похожим на „Теймтейм“. Испуганный и одинокий, съежившись на своем жестком сиденье в вонючем рабском трюме, он думал о Томе и отце, и стремление вернуться к ним сжимало его сердце, угрожая раздавить его в груди. Иногда он на несколько минут засыпал, но неизменно просыпался, когда дау поднималась на большой волне и он соскальзывал со своего неудобного сиденья. Он мог следить за чередованием дня и ночи, когда открывали люк над его головой и приносили ему еду и питье или когда к нему спускался капитан. На двенадцатый день заточения с ног Дориана сняли кандалы.