Всеволод Воеводин - Буря
Но я уже сказал, что мне навстречу попался матрос.
Он стоял на перекрестке, засунув руки в карманы, потухшая папироса торчала у него во рту. С первого взгляда было ясно — делать ему совершенно нечего. На ногах у него были высоченные сапоги с приспущенными и вывернутыми наизнанку голенищами, так что пониже колен образовались огромные раструбы. Выглядело это очень лихо. А на голове у матроса был красный шерстяной берет, тоже очень лихо нахлобученный на ухо.
Лениво он оглянул меня с головы до ног. Физиономия у него была сонная, мятая, небритая. Он зевнул, и за два шага от него запахло спиртом.
— Аркашка! — крикнул я, хватая его за руку. Он сощурился.
— Ну, — процедил он сквозь зубы, — действительно, меня зовут Аркадием Семенычем. А если вы меня знаете, то где же ваше «здравствуйте»?
В школе мы с ним никогда не дружили. Аркашка был на четыре класса старше меня, и вот уже три года, как бросил школу. Я знал, что он где-то плавает, но у меня и в мыслях не было, что мы с ним столкнемся в Заполярье. Я ужасно обрадовался. С каким восторгом разглядывал я его сапоги с раструбами и заломленный на ухо шерстяной берет! Аркашка был настоящий моряк.
Наконец он соблаговолил меня узнать, и на его сонной физиономии даже появилось нечто вроде приветливой улыбки. Я рассказал ему всё: как и зачем я попал в Заполярье и на какое судно приписан, а потом стал расспрашивать сам о море, о плаванье, обо всем, что меня интересовало.
С первых же слов он меня точно холодной водой облил.
Я спрашиваю, например:
— Как в плаванье — не тяжело?
— А что — плаванье! Мура всё это…
— Погоди, — говорю, — почему же мура? Всё-таки море…
— Навоз — твое море!
— Но ребята-то на судах хорошие?
— И ребята, — говорит, — навоз.
Я по началу испугался его мрачности, а потом она меня рассмешила. Казалось, спроси его: а как тут весной, Аркашка, солнце греет? — он сплюнул бы и пробубнил: солнце — навоз, и весна — навоз, — всё, брат, навоз.
— Что ты, Аркашка, такой злой? — удивился я.
Он покосился на меня и ответил:
— Я не злой, но не люблю трепать зря языком. Разговаривать нужно по-деловому. Деньги у тебя есть?
Деньги у меня были. Рублей сто с лишним, всё, что осталось от моего путешествия в мягком вагоне.
— Так в чем же дело? — крикнул он. — Ставь! Раз ты с нынешнего дня — матрос, такое обстоятельство полагается вспрыснуть! А то что — море да море…
До темноты оставалось ещё несколько часов, но день, ослепительный мартовский день, для меня уже кончился. Ресторан оказался близёхонько, за углом. Мы вошли, сели, Аркашка распорядился с обедом, и через час я уже ничего не соображал. Помню одно: Аркашка рассказывает мне, что месяца два назад его списали с судна за какое-то веселое приключение со скандалом и с дракой и что сейчас он не работает, а так, бродяжит. Я же любуюсь его беретом и сапогами с раструбами и выше головы доволен тем, что я сам матрос и гуляю на равных правах с настоящим матросом.
И ещё я помню, что нужно платить, а я никак не могу сосчитать свои деньги, и Аркашка говорит: «Давай я сосчитаю». Когда по выходе на улицу, я хотел купить в ларьке папиросы, денег у меня не оказалось ни копейки. Аркашка сказал: «Дурак, руки дырявые, обронил, наверное, сдачу».
Вспоминая эту встречу, я не могу избавиться от ощущения тяжелого непрерывного бреда с редкими минутами просветления.
Смутно мне представляется длинный и полутемный коридор в гостинице, и я иду, иду по этому коридору чорт знает куда и чорт знает зачем. Вдруг я вижу Лизу. Я вижу совсем близко её глаза, которые смотрят на меня с ужасом и отвращением.
Потом я слышу её голос:
— Какая мерзость! Посмотрите, на кого вы похожи? Где вы остановились? Сейчас же ступайте к себе.
При этом она трясет меня за руку, как будто бы хочет разбудить
— Я уже матрос, Лиза, можете меня поздравить, и скоро отправляюсь в море, — бормочу я и шарю по карманам, ищу свою мореходку. — А что мы гуляем с приятелем, так это сущие пустяки, ей-богу! Я скоро — в море…
Аркашка хохотал, приподнимая свой берет, и требовал, чтобы я его познакомил с «дамой».
— Это мой большой друг, Лиза, — бормочу я.
Но её уже не было с нами. Мы опять шли по длинному и полутемному коридору, потом сидели за столом с какими-то незнакомыми мне людьми, чокались, галдели, и Аркашка рассказывал мне про какого-то Колю, замечательного парня, который будто бы умер нынешней ночью. Потом я очутился на кладбище, потом от кого-то бежал, и всё это мне помнится смутно, как сквозь сон.
Я пришел в себя на пустыре, ночью. Ужасно болела голова, и я озяб так, что меня знобило. Нас было четверо, и мы стояли перед громадной соломенной горой, занесенной снегом.
Здесь мы собирались заночевать, это я твердо помню. Но где? Я не видел вокруг жилья. Стоя на четвереньках, Аркашка разрывал солому, закапывался в неё с головой, и вдруг внутри этой соломенной горы мелькнул огонек.
«Как странно, — подумал я. — Откуда там огонек?» Но не успел ничего спросить.
— Ну, ползи, — сказали мне, подталкивая меня в спину.
В первый раз за этот вечер я подумал о том, что весь этот разгул — сущее безумие, что мне нужно было бы пойти на судно и просто-напросто лечь спать. Вместо этого я стою на пустыре перед грудой соломы, в которой, неизвестно почему, горит огонек. Мне стало тоскливо и страшно. Но отступать уже было некуда. Двое подталкивали меня в спину и говорили: «Ну, ползи!»
Глава VII
ХОЗЯИН СОЛОМЕННОЙ ПЕЩЕРЫ
Это была пещера, низкая, тесная пещера, вырытая в соломенной горе, и посреди неё горел ветровой фонарь. На брюхе я прополз по узкому ходу-норе, который вел внутрь пещеры. Снаружи бесновался ледяной ветер, здесь была духота. От спёртого, как в глубоком погребе, воздуха мне сразу же перехватило дыхание. Фонарь горел тускло. В этом зверином жилье нечем было дышать, и я со страхом подумал, что слабенький огонек фонаря мигнет сейчас и погаснет.
Мы все собрались здесь: два парня — их звали Мацейс и Шкебин, — Аркашка и я. Мои спутники чертыхались, соломенная труха запорошила им глаза и ноздри. Потом Аркашка поднял с земли фонарь и осветил самый дальний угол пещеры. Я увидел опрокинутый ящик, на котором валялись длинный нож, вроде кухонного, и жестяная кружка. Ящик, должно быть, заменял стол хозяину этого жилья. А дальше, в самом углу, лежала кипа соломы, заваленная сверху мешками и облезлыми оленьими шкурами.
— Спит, — проворчал Аркашка.
Шкебин выругался.
— Так разбуди его.
Аркашка, с фонарем в руке, шагнул к мешкам, валявшимся на соломе. Это жилье было таким низким, что головой он задевал потолок, то есть тяжелые соломенные своды, нависшие над ним. Огромным своим сапогом он ударил наотмашь по груде мешков и шкур, и сразу же она рассыпалась, развалилась, и лысая человеческая голова высунулась наружу.