Николай Черкашин - Нелегал из Кенигсберга
— Эс зол зих горнит трефн вос эс кон зих трефн![6]
Глава восемнадцатая
На лесном кордоне
Едва поднявшись на ноги, Синягин, улучив минуту, когда в избе никого не было, встал под иконы, висевшие в красном углу, и принялся благодарить Всевышнего за свое чудесное спасение. Крестился он левой рукой, правая — покоилась на перевязи.
— Прими, Господи, — шептали его губы, — благодарение раба твоего за все, что ниспослал мне в эту войну, и за то, что не оставил меня без благодати своей на поле брани…
Много видел Роман Лихоконь на своем веку, а такого и представить себе не мог — чтоб красный командир поклоны перед иконами отвешивал! Стоял он на пороге и тихо смотрел на диковинное зрелище. Потом окликнул «капитана»:
— Пойдем, что покажу!
Синягин молча пошел за стариком. Шли они не долго — пока едва заметная тропка не привела их в густой березняк, а там — на маленькой полянке стояла на четырех пнях, как на курьих ножках, часовенка, срубленная из сосновых плах.
— Сам срубил, — похвастал дед. — Здесь сам молюсь, и ты молись. Отсюда молитва доходчивей.
Роман Михайлович зажег свечу перед образом Казанской Божьей Матери.
Синягин тихо обомлел: так вот где она, русская душа, спасалась от большевистской ереси! Вот как она приоткрылась ему. Сначала пришлось собственной кровью полить эту землю и только потом увидеть этот потаенный храм… И встал он на колени перед старинной иконой, на рябиновой доске, писаной по старообрядческому чину, и молился истово. Дед тоже преклонил колени и стал просить здравия всем своим подопечным и упокоения души убиенной рабы Божией Татианы…
Возвращались вместе.
— Об этом месте — никому! — попросил Лихоконь.
Синягин молча пожал ему сухую жилистую ладонь.
В его душе поразительным образом уживались изречения Заратустры и Заповеди Христа. Он полагал, что в отношении врагов он имеет право быть сверхчеловеком. Ницше укреплял его воинский дух. В остальном, с друзьями, а также близкими и ближними — он держался в рамках христианской морали. Ходил на исповеди и соблюдал посты, как это делали все его предки на протяжении десяти веков. Он полагал, что именно православие сделало из христианства — религии рабов — веру защитников Родины.
* * *Как-то Макаров помогал леснику ставить самовар — щепил лучину для растопки. Убедившись, что Алеши поблизости нет, завел с дедом непростой разговор:
— Я бы мальчонку к себе в часть взял. Был бы он у нас сыном полка. Классного летчика бы из него вырастил.
Старик призадумался, потом усмехнулся:
— Да и где он твой полк-то?
— Полк пока без меня воюет. Но я к нему выйду. Шасси вот подремонтирую — и в путь.
— Что ж, и мальчишку с собой потащишь?
— А чего его тащить? Сам пойдет. Мы уже сговорились — ему летать охота.
— Мне, может, тоже летать охота… Но куда вы по войне пойдете? А как немец вас сцапает? И себя, и парнишку погубишь. Пускай он пока здесь обретается — будет у меня заместо внука. Плохо ли ему здесь на молоке да на малине? У него тут и мамка неподалеку лежит… А как с полком вернешься, так и забирай его.
Макаров потер шею, что было у него признаком крайнего замешательства.
— А, пожалуй, ты прав… Ты мальчонку сохрани. Будешь ему дедом. А я вроде как отцом. Я бы его и в свои сыновья взял, детей пока не имею… А этого бы вырастил. Запал, стервец, в душу!
— Да и мне запал, — признался старик. — Смышленый парнишка, ловкий такой, боевой… Я тут кругом сирота…
— Лады! На том и порешим… А тебя я, Роман Михайлович, к правительственной награде представлю — за спасение наших людей. К ордену представлю!
Лихоконь невесело усмехнулся:
— Был у меня орденок, да и тот пришлось в реку бросить.
— Что за орден?
— Святого Станислава третьей степени. За бои под Мукденом получил. Ага… Назвали меня тут умные головы «царским прихвостнем» за этот орденок. Обещали срок дать. Ну и бросил я его в Ясельду.
— Дуроломов во все времена хватало, — вздохнул Макаров. — Их бы туда — под Мукден или бы к нам, под Волковыск. Так и медальке бы поклонились, не то что ордену…
— А эта бабенка молодая, — кивнул старик на Ольгу, хлопотавшую по хозяйству, — она тебе кто?
— Да никто. Официантка из летной столовой. Вывез ее от немцев на самолете, да сам видишь — далеко не улетели.
— Ты бы ее тоже тут оставил, при мальчонке… Я-то в любой день могу преставиться. Нажил себе хворостей бессчетно…
— Поговорю я с ней. Может, и останется.
Но Ольга оставаться не захотела:
— У меня в Минске родня. Мне надо в Минск идти. А мальчика могу с собой захватить. Вроде как мой сынок.
— Ну, ты это с дедом решай…
Решали, как быть дальше, и Синягин с Таней. Все чаще и чаще они удалялись в лес вдвоем и там, вдоволь нацеловавшись-намиловавшись, обсуждали дальнейшую жизнь.
— Мне нужно родителей отыскать, — говорила Таня. — Они там с ума, наверное, сходят. Папа, конечно, воюет, а мама с сестрой — даже страшно про них подумать.
— А как ты собираешься найти их?
— Пойду вместе с тобой на восток. Перейдем через линию фронта. А там-то уж сразу найду.
— Я-то с тобой никак пойти не смогу. Мне тут надо оставаться — в тылу у немцев. Работа у меня такая.
— Понимаю… — огорчилась Таня. — А я думала вместе пойдем…
— Вместе мы с тобой под венец пойдем, — отшучивался Синягин, — когда война кончится.
— Мне под венец нельзя, — девушка всерьез воспринимала его слова. — Сам понимаешь, папа такой пост занимает… Не хочется его подводить. Да и тебе не разрешат.
— Ничего. Мы с тобой потом сюда приедем. Нас дед обвенчает.
Шутил, шутил Синягин, а потом решил проводить Таню и Макарова до линии фронта — подстраховать, мало ли что. Пусть живут хорошие русские люди. Он знал, что может спасти от гибели этих двух понравившихся ему людей — Татьяну и майора-летчика. Подобно чародею, он мог благополучно переправить их к своим. Их судьбы во многом были теперь и в его власти, и это наполняло его арийской гордостью, возвращало уверенность в своих сверхчеловеческих качествах. Да, он спасет их! Они будут жить благодаря его воле, его великодушию…
* * *Синягин продумал свой новый план до деталей и положил себе четыре дня на его выполнение. Главное, действовать так, как его учили в «Бранденбурге»: стремительно, ошеломительно, дерзко.
Для начала он попросил у Романа Михайловича его лучший костюм, который старик приготовил себе на похороны.
— Я верну вам его через четыре дня в целости и сохранности да еще с новым галстуком, — пообещал он леснику, и тот достал из шкафа черный полушерстяной пиджак, сшитый по польской моде начала двадцатых годов. Свою энкавэдэшную форму Синягин спрятал.