Владимир Зазубрин - Алтайская баллада (сборник)
Туман зловонный над рекой. Нависли крутые каменные берега. Русалка с синими глазами, покачиваясь, плывет навстречу. На золотистых волосах у нее красная коралловая диадема. Ведьма лохматая, полногрудая, широкозадая с ней рядом. Леший толстый в черной шерсти по воде, как по земле, идет. Из воды руки, ноги, головы почерневшие, полуразложившиеся, как коряги, как пни, волосы женщин переплелись, как водоросли. Срубов бледнеет, глаза не закрываются от ужаса. Хочет кричать – язык примерз к зубам.
А плоты все мимо, мимо… Вереницей многоэтажные корабли. Оркестр поравнялся с пролеткой Срубова. Загремел. Срубов схватился руками за голову. Для него ни стук ног, ни бой барабанов, ни рев труб – земля затряслась, загрохотал, низвергаясь, вулкан, ослепила огненная кровавая лава, посыпался на голову, на мозг черный горячий пепел. И вот, сгибаясь под тяжестью жгучей черной массы, наваливающейся на спину, на плечи, на голову, закрывая руками мозг от черных ожогов, Срубов все же видит, что вытекающая из огнедышащего кратера узкая, кроваво-мутная у истоков река к середине делается все шире, светлей, чище и в устье разливается сверкающим простором, разливается в безбрежный солнечный океан.
Плоты мимо, мимо корабли. Срубов собирает последние силы, стряхивает с плеч черную тяжесть, кидается к ближнему многоэтажному великану. Но гладки, скользки борта. Не за что уцепиться. Срубов соскочил с пролетки, упал на мостовой, машет руками, хочет плыть, хочет кричать и только хрипит:
– Я… я… я…
А на спине, на плечах, на голове, на мозгу черный пепел жгучей черной горой давит, жжет, жжет, давит.
И в тот же день.
Красноармейцы батальона ВЧК играли в клубе в шашки, играли, щелкали орехи, слушали, как Ванда Клембровская играла на пианино «непонятное».
Ефим Соломин на митинге говорил с высокого ящика:
– Товарищи, наша партия Рэ-Ка-Пы, наши учителя Маркса и Ленина – пшеница отборна, сортирована. Мы коммунисты – ничё себе сродна пшеничка. Ну, беспартийные – охвостье, мякина. Беспартийный – он понимает, чё куда? Никогды. По яво, убивцы и Чека, мол, одно убивство. По яво, и Ванька убиват, Митька убиват. А рази он понимат, что ни Ванька, ни Митька, а мир, не убивство, а казнь – дела мирская…
А Ее с битого стекла заговоров, со стрихнина саботажа рвало кровью, и пухло Ее брюхо (по-библейски – чрево) от материнства, от голода. И, израненная, окровавленная своей и вражьей кровью (разве не Ее кровь – Срубов, Кац, Боже, Мудыня), оборванная, в серо-красных лохмотьях, во вшивой грубой рубахе, крепко стояла Она босыми ногами на великой равнине, смотрела на мир зоркими гневными глазами.
Бледная правда
I
Раньше все было просто и понятно – черный, чадный, едкий дым и красный жар от пылающего горна, седой, сырой, морозный пар от дверей, красные, раскаленные сгустки железа в черных, цепких пальцах клещей, огненные брызги искр, искристое серебро наковальни, сопящее, воющее дыхание мехов, сопящие, свистящие вздохи кующих, свистящие взмахи молотов, гул ударов, дрожь земляного пола – кузница, задымленная, закопченная, черная кузница. И сам черный среди черных, в поту, в дыму, в чаду напрягал под черной кожей красные раскаленные работой железные сгустки мускулов, сжимал клещи клещами железных пальцев, гремел железом, железный сам – мял, плющил, ковал железо.
Потом, когда забрали на войну, был рядовым. В окопах гулко ухали тяжелые молоты тяжелых орудий, под ударами тысяч кузнецов грохотало, колыхало огнем раскаленное железо, искрами визгливыми летели куски свинца и стали, горнами горели города, деревни, села, дым едкий ел глаза, морил невидимый угар удушливых газов, дрожала земля. Серый, в сером, среди серых – стрелял. От выстрела винтовка вздрагивала в руках, стучала, как молоток. Кузница. Как в кузнице, как кузнец.
На фронте против белых было то же. Только не рядовым молотобойцем, кузнецом работал – кузницей целой распоряжался – отрядом партизанским командовал.
Не трусил, не отказывался – работал.
И когда после победы назначили начальником дома лишения свободы – не отказался.
В тюрьме и познакомился с Иваном Михайловичем Латчиным. Хотя знакомства в полном смысле слова не было. С Латчиным никогда не разговаривал, лица его даже не знал точно. Запомнил только фамилию, как и фамилии других троих смертников, приговоренных к расстрелу вместе с ним. Запомнил потому, что во время осмотра тюрьмы М.И. Калининым просил его помиловать всех смертников (их было четверо в тот день). Запомнил даже фразу, с которой обратился к всероссийскому старосте.
– Товарищ Калинин, оставьте о себе добрую память. У нас есть четверо смертников…
Калинин не дал докончить, потребовал список. И синим, простым синим химическим карандашом на уголке, наискось наложил резолюцию, простую, обыкновенную резолюцию, по внешнему виду подобную миллионам самых простых, обыденных резолюций, накладываемых простыми, обыкновенными завами, замами, предами и начами. Но смысл ее был необычен, глубок, прекрасен, как идея, которой жил, за которую боролся старик, ее наложивший.
«Помиловать».
Смертники вышли на свободу. Может быть, все бы этим и кончилось. Может быть, никогда бы и не встретился с Иваном Михайловичем Латчиным. Может быть. Но ведь Революция – стихия. Революция – мощный, мутный, творящий и разрушающий поток. Человек в нем – щепка. Люди – щепки. Капризно размечет и раскидает их поток в одном месте, капризно сгрудит, собьет в кучу в другом.
Революция…
И вот Ее волей – кузнец, солдат, партизан, выросший в грохоте железа, привыкший к реву снарядов, к визгу пуль, назначается комиссаром в Упродком. Из грохота, из рева, из визга, от крови человеческой, от человечьих трупов на несколько месяцев в мертвую тишину «мертвого дома» – дома лишения свободы и оттуда в шипящий шелест бумаги, в скребущий скрип перьев, в щелканье счетов, в стрекот пишущих машинок – в Упродком.
Секретарь Губкома, выдавая мандат, жесткой ладонью погладил по спине.
– Товарищ Аверьянов, отказываться, ссылаться на неподготовленность, неопытность вы не имеете никакого права.
Сухими, тонкими костяшками пальцев впился в плечо.
– Не подготовлены – подготовитесь в процессе работы. Неопытны – поможем. Мы знаем вас как активного, честного революционера.
Глаза сделал злые-злые, сверлящие.
– Это важнее всего. Поняли? Остальное приложится.
Разжал костяшки. Отошел. Аверьянов не отказался. Не отказался как солдат, как боец.
И вместо грохота, лязга железа, визга, свиста пуль, воя, рева снарядов – шипящий шелест бумаги, скребущий скрип перьев, стрекочущая трескотня пишущих машинок, щелканье счетов.