Александр Дюма - Изабелла Баварская
Дверь приоткрылась, и Перине набросился на коннетабля; тот вскрикнул: кинжал Леклерка пронзил ему правое плечо.
Завязалась смертельная схватка.
Коннетабль, поверив слову Тьебера, отцепил оружие, к тому же он был полуодет. Но и находясь в невыигрышном положении, он легко задушил бы Леклерка крепкими руками, однако рана мешала ему. Тогда здоровой рукой он схватил Перине за горло и, навалившись на него всем телом, повалил его на пол, намереваясь размозжить ему череп о камень. И он преуспел бы в этом, не упади Перине на матрас, брошенный на пол, и, видимо, служивший постелью: другой постели в комнате не было.
Перине, не выпускавший из рук кинжала, вонзил его графу Арманьякскому в левую руку.
Коннетабль выпустил молодого человека, поднялся на ноги и навзничь упал на стол, стоявший посреди комнаты. Вместе с кровью, сочившейся из ран, он терял остатки сил.
Перине встал и окликнул его в темноте, как вдруг на пороге комнаты появилось третье лицо, держа в руках факел, который и осветил всю эту сцену.
Это был де Л’Иль-Адан.
Перине снова бросился на коннетабля.
— Стой!.. — крикнул де Л’Иль-Адан. — Заклинаю тебя твоей жизнью, остановись! — И схватил Перине за руку.
— Сеньор де Л’Иль-Адан, — сказал Перине, — жизнь этого человека принадлежит мне, сама королева вручила мне ее — вот королевская печать, — так что оставьте меня.
Он вытащил спрятанный на груди пергамент и протянул его капитану.
Граф Арманьякский лежал на столе и молча наблюдал за происходящим: из-за ран он не мог оказать этим людям сопротивления; его руки висели как плети, и по ним струилась кровь.
— Ну что ж, — усмехнулся де Л’Иль-Адан, — мне его жизнь не нужна, все оборачивается к лучшему.
— Постойте, умоляю! — сказал Леклерк.
— Я дал клятву. Пусти.
Леклерк скрестил на груди руки и стал смотреть, что будет дальше. Де Л’Иль-Адан вынул меч, взялся рукой за конец лезвия, оставив острие свободным на палец, и приблизился к коннетаблю.
Тот, поняв, что все кончено, закинул назад голову, закрыл глаза и стал молиться.
— Коннетабль, — начал де Л’Иль-Адан и рванул у него на груди рубашку, — помнишь, как ты однажды поклялся Девой Марией и Иисусом Христом, что при жизни никогда не будешь носить красный крест Бургундии?
— Помню, — отвечал коннетабль, — и я сдержал клятву: ведь я сейчас умру.
— Граф Арманьякский, — продолжал де Л’Иль-Адан, склонившись над ним и острием меча начертив кровавый крест на его груди, — ты нагло лгал: вот ты живой, а на груди у тебя красный крест Бургундии. Ты нарушил свою клятву, я свою — сдержал.
Коннетабль ответил вздохом. Де Л’Иль-Адан спрятал меч в ножны.
— Вот все, что мне было от тебя нужно, — заключил он, — а теперь умри, как клятвопреступник, как собака. Дело за тобой, Перине Леклерк.
Коннетабль приоткрыл глаза и слабеющим голосом произнес:
— Перине Леклерк!
— Да, — сказал тот, устремившись к поверженному врагу, готовому уже испустить дух, — да, Перине Леклерк, с которого ты приказал своим солдатам содрать шкуру. Вы тут, кажется, оба говорили, что сдержали свою клятву? Так вот, я сдержал две. Первая, коннетабль: отняла у тебя Париж королева Изабелла Баварская — взамен жизни шевалье де Бурдона. Я поклялся, что ты узнаешь об этом на твоем смертном ложе, и сдержал свое слово. А вторая моя клятва, граф Арманьякский, в том, что ты, узнав все это, умрешь. И ее я сдержал, как и первую, — прибавил Леклерк, вонзая в сердце коннетабля меч. — Да будет Бог с теми, кто честно держит свое слово, — на этом свете, как и на том!
ГЛАВА XXI
Итак, Париж, который не сдался могущественному герцогу Бургундскому и его многочисленной армии, в одну прекрасную ночь, поступив, как легкомысленная куртизанка, открыл свои ворота простому капитану, под командованием которого находилось всего семьсот копейщиков. Бургундцы с огнем в одной руке, с железом — в другой рассыпались по старым улицам города королей, гася огонь кровью, осушая кровь огнем. Перине Леклерк — скрытая пружина этого гигантского действа, выполнив в нем ту роль, о которой мечтал, а именно — отобрав жизнь у коннетабля, затерялся в народе, где потом его тщетно разыскивала история, где он умер так же безвестно, как и родился, и откуда он вышел на час, чтобы принять участие в одной из самых больших катастроф и тем связать с понятием «монархия» свое имя, клейменное позором неслыханного предательства.
Тем временем через все ворота Парижа хлынули толпы вооруженных всадников и закружили по городу, как вороны над полем боя, в поисках своего куска немалой добычи, все права на которую до сих пор принадлежали лишь королевской власти. Львиную долю отхватил прежде всего де Л’Иль-Адан, прибывший первым; затем — мессир Люксембургский, братья Фоссезы, Гревкур и Жан де Пуа; затем, вслед за вельможами, — капитаны гарнизонов Пикардии и Иль-де-Франс и, наконец, крестьяне из предместий — эти, чтобы уж ничего больше не оставалось, набросились на медь, в то время как их хозяева поживились золотом.
После того как была вынесена вся церковная утварь и опустошены государственные сундуки, когда сорвали всю бахрому, все золотые лилии с королевской мантии, на голые плечи старого Карла накинули кусок бархата, посадили его на разбитый трон, сунули в руки перо, а на стол перед ним положили четыре грамоты с королевской печатью. Де Л’Иль-Адан и де Шатлю получили звание маршалов, Шарль де Ланс — адмирала, Робер де Майи — главного раздатчика хлеба; и когда король подписал грамоты, то подумал, что он действительно король.
Народ взирал на все это сквозь окна Лувра.
— Так, так, — говорил народ, — им мало золота, они взялись за доходные места; слава Богу, что королю больше нечего подписывать и его сундуки пусты. Берите, господа, берите. Только вот как бы не пришел Ганнотен Фландрский, а то, если вы ему мало оставили, он все ваши куски сложит в один большой — для себя: с него станется.
Однако Ганнотен Фландрский (этим именем в шутку называл себя герцог Бургундский) не спешил в столицу; он завидовал своему капитану, который вошел в город, в ворота которого герцог дважды стучался своей шпагой, и все без толку. Неожиданную новость ему принес посланец, когда герцог находился в Монбейяре, и тотчас же, вместо того чтобы идти дальше, он повернул в одну из своих столиц — Дижон. Королева Изабелла оставалась у себя в Труа, все еще не в силах унять дрожь радости; они не виделись с герцогом, не переписывались — соучастники преступления боялись оказаться друг перед другом при ярком свете.
Париж била лихорадка; он жил напряженной жизнью. Раз королева и герцог — а их ждали с нетерпением — будто бы заявили, что ноги их не будет в Париже, пока там останется хоть один арманьяк, то отчего было не убивать, тем более что королева и герцог действительно не появлялись. Каждую ночь раздавался крик: «Тревога!» — и народ с факелами рассыпался по городу. Поговаривали, что арманьяки вроде бы входят то ли через ворота Сен-Жермен, то ли через ворота Тампль. По улицам города во всех направлениях бегали люди во главе с мясниками — их узнавали по широким ножам, сверкавшим в обнаженных руках; вдруг кто-нибудь останавливался: «Эй, сюда, это дом арманьяка!» — и тогда нож вершил правосудие над хозяином, а огонь — над домом. Чтобы выйти из дому, не боясь, что на тебя набросятся, нужно было иметь голубую шапку на голове и красный крест на груди. Адепты, наживаясь на всем, тут же организовали из сторонников бургундцев общину, которую нарекли именем Андрея Первозванного; ее члены носили на голове корону с красными розами, в нее вступили многие священники, кто по движению души, а кто из страха, — и мессу они служили в этом одеянии.