Лихолетье Ойкумены - Вершинин Лев Рэмович
– Клянусь! – Пирр медленно, вяло поднимает правую руку: указательный, средний и безымянный пальцы выпрямлены, мизинец и большой палец поджаты; голос звучит глуховато, несколько отстраненно, совсем как у тех, чьи лица скрыты колпаками.
Главкий кивает. Он удовлетворен. И остальные, сидящие за умолкнувшим столом, тоже склоняют кудлатые головы в знак того, что сказанное услышано, засвидетельствовано и клятва не изгладится из памяти.
Скользко, небрежно по лицу Кинея пробегает взгляд Аэропа, и афинянин поражается необъятности торжества, пылающего под густыми, низко нависшими глазами великана.
– Отдай же иллирийской земле частицу себя! Соверши священный посев на благо стране, приютившей тебя! – выкрикивает Главкий и в изнеможении откидывается на спинку кресла. Лицо его наливается изжелта-серой бледностью, но это заметно лишь немногим, сидящим вблизи.
Взвизгивают флейты.
Лицо Пирра каменеет, и отсверк факельного огня ложится на застывшие скулы, словно расплескав жертвенную кровь по мрамору алтарного возвышения.
В темном проеме распахнутых настежь дверей возникает тоненький, расплывчатый поначалу силуэт.
Женщина с укрытым покрывалом лицом идет по залу легкой, летящей походкой, не выбирая пути, и сановные мужи Иллирии почтительно расступаются, освобождая ей дорогу. В вытянутых руках явившейся – плоская чаша, ровно по ободок наполненная густой, неестественно зеленой жидкостью.
Удивительное дело: поверхность ее ровна и недвижима, словно листва, превратившаяся в лед, и ни малейшей ряби, совсем никакой дрожи нет на ней.
Дыхание застревает в глотке у Кинея. Не было такого ни в прошлом, ни в позапрошлом году…
Едва слышно шурша, падает на пол глухое покрывало.
Это не та перезрелая жрица, которую доводилось видеть афинянину. Не та! Жрицу полей, обитавшую в Скодре, маловоспитанные иллирийские архонты встречали задорным гыканьем, а перед этой сгибаются, кланяясь едва ли не по-рабски, в пояс, иные же преклоняют колено, словно перед базилевсом или алтарем могучего божества. Огненные блики щедро подкрашивают желтым и багровым матово-смуглую, бархатистую даже на взгляд кожу, высвечивают широкие, великолепно слепленные бедра, ноги, способные ошеломить и слепца, узкий стан; забравшись в ложбинку меж тяжелых, стоящих торчком грудей, оставляют в серой кисее теней крупные, набухшие, подобно бутонам горной розы, соски…
Это тело девы, вступившей в расцвет юности.
А выше, над тонким стебельком длинной изящной шеи – лицо зрелой женщины, сознающей непреодолимую мощь и непререкаемую власть своей победоносной красоты. Лицо старше тела, оно знакомо с ухищрениями мазей и притираний, но стан, и груди, и бедра удивительным образом гармонируют с ликом, похожим на образ одной из тех, перед кем, если верить Гомеру, стоял с яблоком в руках, мучаясь неизбежностью выбора, незадачливый троянский пастушок Парис.
И возникает, расползается по трапезной, освежая тяжелый воздух, исходящий то ли от тела явившейся, то ли от чаши в руках ее, диковинный пряный аромат, на первый взгляд, неприятный, даже пугающий, как все, от чего происходит неведомое…
Киней непроизвольно сглатывает, и всхлип этот звучит неожиданно громко, почти оглушительно и откровенно непристойно, но никто и не думает оглянуться, шикнуть на эллина. Ноздри мужчин подрагивают от возбуждения, в зрачках клубится звероватая, темная, жаждущая мгла. Хриплое дыхание десятков пересохших глоток напоминает в этот миг усталое рычание пехоты, рванувшейся в атаку после долгого и утомительного марша по выжженным зноем солончакам…
Встав лицом к лицу с Пирром, женщина безмолвно протягивает ему чашу. Движения ее непререкаемо-повелевающи. Будто в колдовском сне, юный молосс принимает фиал из рук в руки, и тонкие, полудетские еще пальцы его на миг замирают, соприкоснувшись с такими же тонкими, может быть, еще тоньше, пальцами явившейся из ночи. А затем соприкосновение разрывается, и она отступает от стола – назад, в неплотную, но все же паутинно-серебристую мглу, копящуюся у стены. Она изгибается всем телом, гибко опускается на невесть кем и когда постеленный коврик, закидывает руки за голову и глядит на оцепеневшего Пирра долгим, испытующим, зовущим взглядом…
Сулящий и дозволяющий все, взгляд этот глубже Океана и древнее Времени.
Никто не в силах противостоять ему, разве что евнухи из азиатских гаремов.
Даже в одиннадцать лет.
Опустошенная до дна чаша падает на пол, и липкие зеленые брызги разлетаются по сторонам. Двое в капюшонах, ухватив тунику юноши с двух сторон, разрывают ее, оставив царевича молосса совсем нагим, и вожди гор и заливов изумленно замечают, что перед ними – мужское повторение явившейся.
Мускулистое мужское тело.
Слишком мужское. На зависть иным, хвалящимся успехами на ложе. Пожалуй, даже чересчур мужское (не зеленый ли напиток тому виной?).
И голова ребенка.
Ну что ж. Священный посев, как известно, вершат не головой.
Один из безликих, тот, что слева, слегка касается Пиррова лба. Второй, который справа, приподняв подбородок избранника, заглядывает ему в глаза и неслышным шепотом произносит напутствие.
А потом Пирр, слепо вытянув руки, делает шаг.
Еще один.
Опускается на ковер, расстеленный у стены, в ждущие, нетерпеливые женские объятия.
И широкие мясистые спины столпившихся в круг иллирийцев закрывают от взора Кинея происходящее.
Он – свой, но – чужак.
Ему заповедано видеть священные таинства варваров. Он может только слышать.
И афинянин слышит:
…невнятный шорох;
…звонко-протяжный, едва ль не болезненный полувздох-полустон;
…короткое, хриплое, почти звериное рычание;
…сдавленный, глухой стон толпы.
А затем где-то во тьме раздается удар колотушки в туго натянутую кожу невидимого барабана.
Удар. Удар. Удар. Удар…
Все быстрее, быстрее, быст…
Томительный протяжный крик.
Тишина.
Урчание толпы.
Уд-дар. Уд-дар. Уд-дар…
Захлебывающийся всхлип, полный истомы.
Тишина.
Гулкое дыхание застоявшегося стада.
Удар-удар-удар-ударударударудар… удаааар!
Исступленный вой, на вдохе.
Тишина.
И вновь, и опять, и еще раз!
И еще!
Боги! Возможно ли такое?!!!!!!
Ему же всего одиннадцать, боги!
Тишина.
И тьма…
Тотчас нечто влажно-прохладное коснулось лба. Открыв глаза, Киней видит над собой лицо Главкия. А вокруг – привычные стены, стол для письма, полка со свитками, очаг, отделанный горным хрусталем.
Он в своих покоях.
И сам царь иллирийцев, уподобившись сиделке, отирает холодный пот со лба.
– Все уже позади. Не бойся, – проползают словно сквозь толстую парфянскую вату слова, произносимые намеренно внятно и подчеркнуто раздельно. – Слабость скоро пройдет. Вы, эллины, изнеженный народец. Мало кому из вас под силу выдержать встречу с посланницей Тех, Кто Выкармливает Корни. Сейчас ты уснешь, Киней. И проснешься полным сил. Но перед тем, как уснуть, услышь и запомни…
Афинянин не сопротивляется. Он слышит. И запоминает.
– Ты – друг Иллирии, мой и Пирра. Поэтому тебе позволили увидеть запретное для чужих. Но лучше будет, если ты никогда и никому не расскажешь о том, что видел. Даже своему заморскому другу…
Что?! Что он сказал?!
– Я не могу приказывать тебе, Киней. Ты эллин, и ты свободный человек. Ты вправе не слушать меня. Но все же – послушай. Так будет лучше для всех…
Киней кивает, даже не думая протестовать.
Он не скажет никому ни слова.
Он понял: так будет лучше.
Сквозь плотные, тугие затычки в ушах проскальзывает искра иронии.
– В остальном – твоя воля. Пиши, что угодно. О чем пожелаешь. И о ком захочешь. Но старайся все же, гость мой и друг, не угодить босой ногой в осиное гнездо. Надеюсь, ты понял, о чем я?
Тяжелые зрачки Главкия ловят глаза Кинея.
Менее всего схож этот взгляд немолодого варвара, неловко закутанного в щегольской, заморский, по последней афинской моде расшитый гиматий, со взглядом коровы, на которую напялили седло…