Генри Хаггард - Клеопатра
Он возложил корону на ее локоны и замер, любуясь ею, очарованный теплым дыханием ее живой, цветущей красоты. А потом он совсем потерял над собой власть, схватил ее за руки, притянул к себе и, трижды поцеловав, произнес:
– Клеопатра, я люблю тебя, моя прекрасная, мое божество! Люблю так, как никогда раньше никого не любил. – Она с мягкой улыбкой отклонилась, будто пытаясь высвободиться из его объятий, и в этот миг золотой венец, изображающий священных змей, упал у нее с головы, так как Антоний не надел его, а лишь возложил, и укатился за пределы освещенного светильниками круга.
Сердце мое разрывалось от боли, но я заметил это предзнаменование и понял его зловещее значение. Однако влюбленные ничего не заметили и не обратили на это внимания.
– Ты любишь меня? – проворковала она нежным голосом. – Откуда мне знать, что ты любишь меня? Как ты это докажешь? Быть может, ты любишь Фульвию… Фульвию, твою законную жену?
– Нет, я не люблю Фульвию, я люблю тебя, Клеопатра, тебя одну. На меня с ранней юности многие женщины смотрели благосклонно, но ни одна из них не вызывала у меня такой страсти, такого непобедимого желания, как ты, о мое чудо света! Единственная, несравненная! А ты? Ты любишь меня? Ты будешь верна мне? Не за мое положение или могущество, не за то, что я могу дать или отнять, не за то, что железная поступь моих легионов разносится по всему миру, и не за тот свет, который так ярко струит моя счастливая звезда, а ради меня самого. Просто потому, что я – Антоний, грубый воин, выросший в военных лагерях, состарившийся в походах? За мои слабости, за то, что я, ветреный гуляка и бражник, никогда не бросил друга в беде, никогда не отнял последнее у бедного и никогда не напал на врага, застав его врасплох, когда он того не ждет. Скажи, любишь ли ты меня, о царица Египта, и будешь ли любить? Если ты ответишь «да», о, тогда я буду самым счастливым человеком на земле! Если бы даже сегодня в римском Капитолии меня провозгласили властелином мира, я и то не был бы так счастлив!
Пока он говорил, Клеопатра не сводила с него своих удивительных глаз, в которых сияло такое искреннее, неподдельное счастье, какого раньше мне не доводилось видеть.
– Ты говоришь прямо, – сказала она, – и твои слова радуют меня. Они бы радовали меня, даже если бы все было по-другому и ты бы лгал, ибо какая женщина не жаждет видеть у своих ног повелителя мира? Но ты не лжешь. И что может быть милее твоих слов? Вид гавани для моряка, попавшего в шторм? Видения небесного блаженства, явленные бедному жрецу-аскету во время сурового жертвенного служения? Рассвет, который розовыми перстами ласкает заждавшуюся землю и шлет ей свою улыбку? Все это счастье, но ничто, даже самое большое счастье, не сравнится с медом твоих речей, о мой Антоний. Слушая их, забываешь, что в жизни существуют другие радости. Ибо не знаешь ты – да ты и не можешь этого знать! – как пуста и уныла была моя жизнь, тосклива и бессмысленна, ибо женщина лишь в любви может расстаться с одиночеством, уж так устроены мы, женщины! И я никогда не любила, мне не было ведомо, что такое любовь, до этой счастливой ночи! Да, обними же меня, и давай поклянемся друг другу великой клятвой любви, которая не будет нарушена, пока бьются наши сердца. Слушай же, Антоний! Теперь и навсегда я даю тебе обет верности! Теперь и навсегда я твоя, и только твоя! И буду свято хранить эту верность, пока живу!
Тут Хармиона взяла меня за руку и увела из каморки.
– Ну как, тебе достаточно того, что ты увидел? – спросила она, когда мы вернулись в ее комнату и она зажгла светильник.
– Да, – ответил я. – Теперь-то наконец мои глаза раскрылись.
Глава XVI
О плане Хармионы, о признании Хармионы и о том, что ответил ей Гармахис
Какое-то время я сидел, уронив голову на грудь и чувствуя, как мою душу разъедает горечь стыда. Это был конец. Вот ради чего я нарушил свои священные клятвы, вот ради чего я выдал тысячелетнюю тайну пирамид, вот ради чего я потерял царскую корону, честь и, быть может, саму надежду на воссоединение с Осирисом! Доводилось ли кому-нибудь на всем белом свете испытывать такие же беспощадные терзания, подобные тем, какие пережил я в тот вечер? Я уверен, что нет. «Как поступить? Что теперь делать? Куда бежать?» – спрашивал я себя. И даже сквозь бурю, бушующую в моем истерзанном сердце, слышался горький отчаянный крик ревности. Ибо я любил эту женщину, которой отдал все. Она же в этот самый миг… она… Ах, мысли о том были для меня невыносимы. И в этих страшных муках сердце мое разорвалось, излив реку слез. То были слезы, которые не только не приносят облегчения, а еще и усиливают страдание.
Ко мне подошла Хармиона, и я увидел, что она тоже плачет.
– Не плачь, Гармахис! – всхлипнула она, опускаясь передо мной на колени. – Я не могу видеть твоего горя, как ты плачешь. О, почему ты раньше не прислушался к предостережению, был слеп и глух? Тебя ждало могущество, величие и счастье, а не то, что сейчас. Послушай меня, Гармахис! Ты помнишь, что сказала эта коварная тигрица? Завтра она отдаст тебя в руки убийц!
– И хорошо, я буду рад умереть, – прошептал я.
– Нет, не хорошо. Радоваться тут нечему. Гармахис, не дай ей одержать над тобой окончательную победу! Ты потерял все, кроме жизни, но пока ты живешь, жива и надежда, а с надеждой – и возможность мести.
Ахнув, я поднял голову.
– Об этом я не подумал! Месть… О, как сладка месть!
– Да, ты прав, Гармахис, месть действительно сладка, но месть – это… стрела, которая часто поражает того, кто ее пускает. Я знаю это по себе… – она вздохнула. – Но довольно слов и страданий. Нас впереди ждут еще долгие годы если не разговоров, то страданий. Тебе нужно бежать, бежать как можно скорее. Пока не закончилась ночь. Вот что я придумала. Завтра на рассвете галера, которая вчера приплыла из Александрии с фруктами и прочими товарами, отплывает обратно в Александрию. Я знакома с ее кормчим, но он тебя не знает. Я сейчас добуду тебе одежду сирийского купца, плащ и напишу письмо кормчему, которое ты ему передашь. Он отвезет тебя в Александрию, но для него ты должен быть всего лишь купцом, путешествующим по своим торговым делам. Сегодня ночью дворец охраняет отряд Бренна, а Бренн друг мне и тебе. Быть может, он догадается о чем-нибудь, быть может, нет, по крайней мере никем не подозреваемый сирийский купец в безопасности минует заслоны. Что ты на это скажешь?
– Ты хорошо все придумала, спасибо, Хармиона. Я согласен, – устало сказал я. – Но мне все равно.
– Тогда отдохни пока здесь, в моей комнате, а я все приготовлю. Только не печалься слишком сильно, есть люди, горе которых еще сильнее твоего. – И она ушла, оставив меня наедине с моими мыслями, которые терзали меня хуже пыточного ложа. Если бы не жажда мести, которая время от времени вспыхивала в моем измученном разуме, как молния над полуночным морем, наверное, в этот страшный час я бы сошел с ума. Наконец я услышал за дверью ее шаги, и она вошла в комнату, тяжело дыша, – в руках у нее был большой тюк с одеждой.