Дэвид Ротенберг - Шанхай. Книга 1. Предсказание императора
В тот вечер жена Конфуцианца не могла подобрать нужных слов для разговора с мужем и придумать, чем его накормить. Поставив тарелку с подслащенным рисом перед дверью его кабинета, она ушла спать на свою циновку.
А Конфуцианец, уединившись в кабинете, медленно перечитал лист, который про себя уже стал называть «листом пророка».
Какой гнев! Какая бурлящая ярость! Многие люди бывали ведомы и менее сильными чувствами. Но прежде чем что-либо предпринять, он должен понять, что кроется за странными религиозными притязаниями этого человека.
У Конфуцианца не было никаких контактов с черносутанниками, и он не знал никого, кто общался бы с ними. Разве что Цзян, благодаря своим связям с французами. Большинство борделей и курилен опия располагались на территории Концессии. Именно французы привезли в Шанхай черносутанников. Он аккуратно сложил «лист пророка», положил его во внутренний карман одежды и, прихватив лакированный зонтик, вышел под вечерний моросящий дождь.
В ответ на его вежливый стук за дверью послышалось хихиканье. Затем раздалось грубое «цыц», и хихиканье умолкло. Дверь открылась. На пороге стояла Цзян, упершись одной рукой в бедро, второй — в притолоку. За ее спиной разносились звуки разудалого веселья и голоса, говорившие на незнакомом языке. Конфуцианец решил, что это, должно быть, французский.
— Ты можешь и дальше мокнуть под дождем, а можешь войти внутрь и присоединиться к остальным гостям.
Китайский язык Цзян уже стал превращаться в арго, который со временем назовут «шанхайским диалектом», или шанхайхуа.
— В конце улицы есть чайная. Ты позволишь мне угостить тебя чашкой чая? — Конфуцианец заметил, что, когда он говорит с ней, его и без того правильная речь становится просто безупречной.
— Конечно, почему бы и нет, — кивнула Цзян, заметив, что, когда она говорит с Конфуцианцем, тон у нее становится, как у самой распоследней шлюхи.
Придя в чайную, они отказались от индийского чая в пользу темного, пахнущего мускусом сорта, который выращивали в долинах Аннама. Вскоре им принесли высокие чашки с крышечками. Тонкие чайные листья плавали в воде стоймя, напоминая угрей в пруду.
— Ты знаешь французов? — нарушил молчание Конфуцианец.
— Да, некоторых знаю. Я, как тебе известно, веду с ними совместный бизнес.
— Да, но меня интересуют совсем другие французы.
Цзян посмотрела на Конфуцианца долгим взглядом. Что он за человек? Могущественный и далекий, но лишенный радости и внутренней свободы. До нее доходили слухи о том, что из-за доступности опия тяжело пострадала его семья. Кажется, речь шла о его матери и младшем брате. Но может быть, о жене и сыне? А может, история эта вообще произошла с его бабушкой и ее ребенком. Цзян внимательно всматривалась в лицо Конфуцианца. Он выглядел старше, намного старше, чем пять лет назад, когда в день аукциона впервые переступил порог ее борделя вместе с мандарином из Пекина.
— У меня много знакомых среди живущих здесь французов.
— Благодаря опиуму…
— Да, благодаря тому, что я продаю опий и девочек.
— Понятно, — проговорил Конфуцианец, явно чувствуя себя не в своей тарелке.
Она перегнулась через стол и погладила его по руке, а он поднял взгляд и едва не утонул в ее глазах.
— Чем я могу тебе помочь? — улыбнулась Цзян.
— Так ты знаешь французов?
— Некоторых знаю, я тебе уже говорила.
— Шлюх или священников?
— И тех и других.
— Да, я об этом слышал.
— Насколько я понимаю, тебя интересует не шлюха, а священник?
— Именно так.
Настала ее очередь сказать:
— Понятно…
— Особый священник — влиятельный, который согласился бы поговорить о молодом китайце, полагающем, что он брат Иисуса Христа.
Женщина поставила чашку и посмотрела на собеседника. Тот не шутил. Он никогда не шутил и не будет шутить. Конфуцианцы всегда говорят серьезно.
— То есть тебя интересуют мятежники?
Конфуцианца удивило то, как быстро Цзян разгадала его помыслы. Именно это ему нравилось в ней. У Цзян тоже был интерес к мятежникам. Некоторые из них зачастили к ней в заведение, чтобы смотреть оперы, которые писала и ставила на сцене ее талантливая дочь Фу Тсун. Мятежники никогда не выпивали и не водили девочек в задние комнаты, но зато зачарованно слушали певцов, которые щедро делились магией своего искусства с клиентурой Цзян.
— Ты хочешь встретиться с влиятельным священником из большой церкви?
— Да.
— Для чего?
— Чтобы он объяснил мне, каким образом Иисус, родившийся так давно, может иметь брата, который живет теперь среди нас.
— С точки зрения догматов веры все это абсолютнейшая чушь. Бред сумасшедшего, — сказал через переводчика отец Пьер и положил тайпинский религиозный памфлет, который дал ему Конфуцианец, на самый дальний конец стола, словно опасаясь, что тот может заразить другие важные бумаги, лежавшие на тиковой поверхности столешницы.
Конфуцианец отметил это. У него был весьма ограниченный опыт общения с теми, кого фань куэй называли «священниками». Иногда фань куэй и к нему обращались так, словно он был священником. Однако Конфуцианец не являлся ни священнослужителем, ни фанатичным даосским монахом. Он был светским чиновником, образованным человеком, искушенным в классических трудах Срединного царства и, значит, последователем единственной в мире логичной системы мышления и социальной организации — конфуцианства.
Конфуцианец взял памфлет и сказал:
— Понятно!
Отец Пьер встал из-за просторного стола и, крепко сцепив руки за спиной, подошел к окну. Его буквально трясло от злости.
— А я-то принимал вас за умного, образованного человека, — сказал он.
Конфуцианец был и умным, и образованным, но не имел ни малейшего желания обсуждать эту тему с человеком, который посреди шанхайского лета носит черную шерстяную сутану. Да еще с таким высокомерием. Конфуцианец не понимал, как можно быть столь твердокаменным и уверенным в собственной правоте, живя в чужой стране. Поэтому он просто встал и повторил:
— Понятно!
— Да вы знаете, — повернулся к нему отец Пьер, — что это богохульство и оно не останется безнаказанным?
Конфуцианцу хотелось спросить: «И кто же приведет в исполнение наказание?»— но он опасался, что глупый священник фань куэй станет апеллировать к какому-нибудь божеству, которое воспринимает слова как личное оскорбление. Но разве Бога может волновать, что скажет или напишет о нем человеческое существо? Разве станет Бог тратить хотя бы секунду своего драгоценного времени на подобную чепуху? Может, это тот самый Бог, которому, по всей видимости, нет дела до того, что опий разрушает миллионы жизней, что миллионы рискуют жизнью, оказавшись между молотом и наковальней в противостоянии тайпинов и маньчжуров?