Иван Дроздов - Морской дьявол
Кранах обыкновенно плел диковинные кружева о своем происхождении: гагауз, молдаванин и еще черт знает что, но в другой раз забывался и начинал правдивый рассказ и о своих предках, и о том, как они напускали туману с именами и своим происхождением. Курицын любил слушать Кранаха именно в такие минуты, когда на того падал стих красноречия и он был как–то по–особенному взволнован,
— Дядюшка у меня был — Парком, Парижская коммуна значит. А тетю Хилю переделали в Элизабет. А?.. Вот фантазия!..
Кранах несколько раз вокруг стола обошел, но, наконец, сориентировался и плюхнулся в угол дивана, да так, что тот затрещал, чуть не переломился надвое. Он дышал тяжело, вытирал пот со лба и не знал, куда смотреть. Курицын давно приметил эту особенность евреев: у них когда случится неприятность или вдруг проблема какая всплывет, они теряются, и так, что не знают, на чем остановить взор и что говорить. У них это от повышенной чувствительности происходит, от того, что они даже малейшим пустякам придают слишком большое значение. Однако Тимофей сделал вид, что ничего особенного в состоянии Кранаха не замечает, спокойно уселся в другом углу дивана, приготовился слушать. А Кранах, кинув на него шутоломный взгляд, выдохнул:
— Ты ни о чем не спрашиваешь, да? Вам хоть все провались, и хоть взорвись под кроватью ваша «Гога», — вы будете спать мертвецки. Странные люди! Я был в психиатрической, — там лежала моя тетя Дора, — лежала, лежала, потом умерла. И там были и другие женщины; они тоже умерли, но не так скоро. Смотрели в потолок и ничего там не видели. Это потому, что им каждое утро давали по стакану валерьянки. И если я зайду в палату, они тоже лежат. И на тебя не смотрят, будто тебя нет. Вам не дают валерьянки, но вы, Курицын, тоже такой. В Питер приехал Файнберг, и завтра он вас позовет на беседу.
— Там будет и важный дипломатический чин, — он будто бы наш посол в какой–то восточной стране и с ним уже встречался Барсов.
Кранах дернулся в своем углу, закрутил головой:
— Посол, посол… Да при чем тут посол? У посла квартира в вашем городе, и он сопровождает Яшу, как сопровождают его другие сто чиновников. И это не считая охраны, врачей, юристов. Яша — миллиард баксов. Ну, вы слышите: миллиард! Ах, наивные вы люди, им говоришь: миллиард, а они смотрят так, будто я сказал: сто рублей. Он сделал «Магогу», а считать деньги не научился. И не может понять, что если уж это миллиард, так и ничего не надо, а если два — то не нужен никто, а если три, четыре — так это уже и не деньги, а такой ветер, как торнадо или двадцать молний, которые вместе; они ударят — и земля развалится пополам. Миллиард — это миллион твоих ракет, если они рванут все сразу. Вот это и есть миллиард!
Кранах вдруг вздрогнул, схватился рукой за грудь:
— Ох, сердце!..
Выпучил глаза, тяжело дышал. На лбу его проступили крупные капли пота. Он протянул руку и короткими толстыми пальцами хватал воздух:
— Врача!.. Позовите…
— Я сейчас вызову скорую.
— Не надо скорую! Моего врача. Он там, у подъезда…
Курицын метнулся к двери. На улице он увидел несколько иностранных дорогих автомобилей. К нему подошли три дюжих молодца. Курицын понял: охрана.
— Нужен врач.
Один помахал рукой, и из машины, что стояла на той стороне улицы за углом магазина, выбежали мужчина с чемоданчиком и женщина. Они прошли за Тимофеем. Врач, раскрыв чемоданчик, достал шприц, лекарства и сделал укол. Сестра сунула в рот Кранаха какие–то таблетки, и тому стало лучше. Однако он лежал бледный и молчал. А когда заговорил, то голос был уже другим, тихим, вялым, хрипловатым:
— Для вас, русских, мы все космополиты, готовы завтра же смазать пятки и удрать в Америку. Но что я буду делать в Штатах, если там вчера в Цинциннати взбунтовались негры и разбили все магазины. Ваши коммунисты, а теперь и фашисты, и скинхеды тоже выходят на улицу. Они тащат флаги и что–то кричат. Они говорят: отдайте нам наши заводы, алюминий, алмазы и все другое. А зачем ему завод, если он глупый и все время пьет? Он думает, что если завод, то его можно есть. Кто же будет зубами грызть кирпич, из которого сделан цех?..
— К чему вы все это клоните? — заговорил с некоторым раздражением Тимофей. А врач, наклонившись к уху Курицына, сказал:
— Вы ему не возражайте.
И еще тише:
— У него слабое сердце. Он теперь будет много говорить, и это его отвлекает.
Курицын пожал плечами. Мне–то зачем его болтовня?.. Но потом про себя решил набраться терпения и слушать, слушать… Надо же знать, чего хочет этот человек из Москвы?
А Кранах, вытирая пот со лба и постепенно приходя в себя, махнул рукой врачу:
— Идите. Надо будет — позову.
И продолжал:
— Я патриот! Хочу жить в России и нигде больше. Не верите? Вы не верите, что еврей может быть патриотом и любить Россию? Но вот я вам прочитаю стихи нашего и вашего поэта Слуцкого. Да, да, он ваш поэт и наш. Такой уже поэт, что лучше Гомера и еще выше, чем Эйнштейн.
— Эйнштейн физик, а не поэт.
— Это неважно. Важно, что он Эйнштейн, а это уж и повыше Иисуса Христа, Иеговы. Важно, кто выше. Наши поэты все выше.
— Да уж это так. Вон Евтушенко. Я недавно узнал, что он тоже ваш поэт и настоящая его фамилия Гангнус. Он тоже солнце русской поэзии. Только про него в газетах пишут: утомленное солнце.
— Пусть пишут и пусть говорят. Мой отец часто повторяет: если говорят, зря не скажут. Пусть утомленное, а маленький русский человечек приходит в школу и видит на стене портрет Евтушенко, а не Лермонтова. Скоро и Пушкина там не будет, а повесят Окуджаву. Ну, ладно, я не о том хотел сказать. Надо решать, кому продавать «Гогу и Магогу». Я слышал, вы бы хотели продавать славянам или арабам, но это блажь. Ребята, которые крутятся возле президента и занимают все посты в Кремле, арабам не продадут.
— Ну, вот — вы сами же говорите: ребята из Кремля. Они будут решать, кому продавать технику, тем более военную. У вас ведь теперь даже военный министр и то гражданский. А я тут ни при чем.
— Ты ни при чем? Ты ни при чем?.. Кому ты это говоришь, Курицын? Я‑то знаю, что ты буровишь на всех углах: Штатам не продам. Ни одной ракеты.
— Кремль решает, а не я! — выходил из себя Курицын.
Лоб Кранаха снова стал покрываться испариной, и Курицын боялся, как бы его не хватил инсульт или инфаркт. И он невольно подумал: «С таким–то здоровьем… Какого рожна надо!»
Кранах застонал и отвалился в угол дивана. Устремил взгляд своих горячечно–воспаленных глаз на люстру, зашептал толстыми пересохшими губами:
— Дети! Я теперь знаю, почему у них синие, как небо, глаза. В них пустота, они ничего не выражают, в них ничего не светится. Вот и этот… К нему приехал Яша, а он его не видит. А если и увидит, то не поймет, кто перед ним сидит.