Борис Соколов - Мы еще встретимся, полковник Кребс!
– Даже своей жене ни слова! – подчеркнул он, зная болтливость докторши.
– Слушай, а не выстрелил ли это Чочуа? – кивнул Чиверадзе на лежавшую на столе пулю, когда Подзолов ушел. – И время совпадает!
– А мы сейчас проверим, – не торопясь ответил Дмитренко. – Пуля от парабеллума. У Даура тоже такие.
Оставшись один, Чиверадзе задумался. Что же, если это подтвердится, круг сужается. Но сколько еще неясного, недоказуемого. Правда, можно арестовать гульрипшского Акопяна, его уличат показания Дробышева и Квициния. Уличат, а в чем? В том, что он приходил в дом Квициния и сообщил Зарандия о человеке с письмом? «Да, приходил, – ответит он. – Сообщил то, что видел. Возьмите этого человека, и он вам подтвердит», – скажет он, зная, что уличить его мы пока не можем, потому что Эмхи в лесу. Вот если бы Минасян был у нас в руках, одно из звеньев было бы закреплено. Или Гумба, этот бородатый абхазский Антонов[5], – в чем конкретно можно его обвинить? В сомнительных связях и разговорах, достаточных для того, чтобы выгнать с работы и отнять партбилет, тогда как он враг, конечно, шпион и должен быть уничтожен. Или Шелегия, Шелия, Майсурадзе, Жирухин и, наконец, Назим Эмир-оглу – предположения, намеки, неясные и туманные показания Дзиапш-ипа. Где банда Эмухвари? Где диверсанты, совершившие поджог чернореченского совхоза? Кто дважды взрывал шурфы в Ткварчелах, этом абхазском Донбассе? На ком лежит кровь убитых в перестрелке с бандой? Чиверадзе закрыл глаза, и перед ним возникло мальчишеское, всегда смеющееся лицо Реваза Миминошвили, самого молодого чекиста во всем Советском Союзе.
Какую короткую жизнь прожил этот юноша, почти ребенок. Окончив школу, по путевке комсомола пришел он в советскую контрразведку. И все стремился туда, где опаснее.
Чиверадзе вспомнил, какими глазами смотрела на сына мать Реваза, провожая его в Сухум. В ее взгляде были и гордость и страх за своего единственного, за свою надежду. Прощаясь, она долго не выпускала руки Ивана Александровича, просила поберечь, сохранить ей сына. А Реваз стоял рядом, дергал ее за локоть. «Ну, мама! Ну, мама!» Как ему хотелось стать взрослым! Думал ли он тогда о близкой смерти? А Тарба, милиционер Тарба, уже немолодой крестьянин Очемчирского района, погибший вместе с Миминошвили?
А взрыв в Юпшарском ущелье? А попытки взрыва на стройке Сухумской ГЭС?
Где рация новоафонского настоятеля, передающая шифром сведения, составляющие государственную тайну, и вызывающая на явки подводные лодки? Не установлена связь местной контрреволюционной группировки с московской организацией, а она есть! Приезд сюда Капитонова и Тавокина – тому доказательство! И, наконец, самое главное – Кребс, старый знакомый Кребс! А ведь он где-то близко, рядом, как опытный режиссер, разбрасывая обещания и деньги, руководит этим ансамблем.
Что может дать арест Минасяна? И много и мало. А связного? То же самое. Кто он и от кого. Ясно одно, что идет с перевала, иначе встреча была бы не у Красного моста.
Чиверадзе поднял трубку телефона, вызвал Цебельду и почти тотчас, же услышал голос начальника оперпункта Двали.
– Это я, третий, что нового?
– В ожидании, – неопределенно ответил Двали.
– Ушли?
– Еще ночью!
– И ничего не слышно?
– Пока тихо. Я думаю усилить группу.
– Не надо. Это будет заметно, да и не вызывается необходимостью. Лучше перекрой Латы и Ажары![6]
– Уже сделал.
– Не может он уйти через Марух?[7] – придирчиво спросил Чиверадзе.
– Не должен, это далеко в стороне.
И, почувствовав волнение в голосе начальника. Двали успокаивающе сказал:
– Все будет в порядке, товарищ третий. Хорошие ребята пошли!
– Смотри, Двали, голову сниму, если проморгаешь.
– Есть снять голову! – бодро ответил далекий голос.
– Ну, бывай здоров, Двали! – вешая трубку, сказал Иван Александрович.
* * *Кончив разговор, Двали задумался. Кажется, все меры приняты. Он сделал все так, как указал Обловацкий. Почему так тихо? От долгого ожидания, от этой тишины, становилось тревожно.
Сидя в кресле, он лег грудью на стол, положил голову на скрещенные руки и задремал.
Он не знал, сколько времени прошло в полузабытьи. Очнулся Двали внезапно. Внизу, в ущелье, глухо захлопали выстрелы. В эту же минуту за окном оперативного пункта забегали люди, послышались громкие голоса. Двали выскочил во двор, где у оседланных лошадей уже стояли несколько чекистов. Увидев бегущего к ним начальника, они вскочили на коней. Волнение всадников передавалось лошадям, и они, разгоряченные короткими гортанными криками и нервным подергиванием удил, загарцевали на месте. Двали с ходу вскочил в седло и, сопровождаемый группой всадников, широкой рысью выехал на дорогу, навстречу заходящему солнцу. Из ущелья доносились частые выстрелы.
31
Дорога, петляя, уходила все дальше и дальше от моря. Полузакрытая лесом и кустарником, она изредка выбегала на известковые, блестевшие на солнце сухие плешины и снова ныряла в темную и влажную чащу. И если обожженные солнцем открытые участки дороги пустовали и казались безжизненными, то в лесу они были наполнены тысячами звуков и шорохов. Изредка проходил селянин, еще реже проезжал всадник.
Люди старались пройти этот участок если не днем, то, во всяком случае, засветло, с тем, чтобы темнота не застала их в пути и им, не дай бог, не пришлось заночевать здесь или проходить ночью Багадскую скалу. Прижавшаяся к горе дорога шириной в три-четыре шага, открытая на протяжении трехсот с лишним метров падающим сверху камням, с другой стороны отвесно обрывалась к клокочущему внизу шумному Кодеру. Она вызывала восхищение лишь у туристов.
И действительно, все было здесь первобытно красиво: и легкие перистые облака, зацепившиеся за вершины, и дымка влажного тумана под ногами, над рекой с ее вечным глухим шумом, и далекое, бездонное синее небо, и лес, и величавые горы. И тишина. Та особая тишина в горах, которую не может нарушить ни ветер, ни шум реки, ни эхо.
Здесь еще властвовали древние народные обычаи. Еще стояли на глухих и трудных перевалах и тропинках скамьи для усталых путников с обязательным кувшином ключевой воды, куском сулугуни и ломтем амгиала[8] для проголодавшегося прохожего. Суровый горец радушно принимал путника у себя дома. Женщины мыли ему ноги и чинили порванную в дороге одежду. Превозмогая сильнейшую из человеческих слабостей – любопытство, хозяин интересовался только здоровьем незнакомого ему гостя и здоровьем его семьи.
Уже темнело, когда Минасян и его спутник, перебрасываясь скупыми фразами, подошли к тропе Багадской скалы. Ущелье затягивала дымка вечернего тумана. По ту сторону реки в одиноком домике блеснул огонек. Легкий беловатый дымок, неподвижно стоящий над жильем, говорил, что хозяйка готовит неприхотливый ужин. И этот дым, и желтоватый огонек, и отчетливо доносившиеся мычание коровы и блеяние коз настраивали на мирный лад. Минасян, в последнее время особенно тосковавший по семье, почувствовал страшную усталость. Вечная напряженность, ночи у лесных костров, постоянное тревожное ожидание опасности сломили этого полуодичавшего человека. Стычка с Сандро испугала его. Если до этого он не думал о приближении конца, то теперь все чаще и чаще возвращался к мысли о необходимости уйти из этих мест, где каждый был его врагом. Как-то, еще до убийства старика, у него мелькнула мысль прийти в Сухум и сдаться, но он отогнал ее, как невозможную. «Убьют, Не простят и убьют», – подумал он.