Лев Вершинин - Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены
Все это правда. Но что до нее тем, чей хлеб – на острие копья и лезвии меча? Молодые, не поспевшие под стяги Божественного, по ночам льют слезы, сетуя на то, что опоздали родиться и не повидали Азию. Старики, служившие Антипатру, втайне завидуют тем, кому выпало повидать и пограбить далекие сказочные земли. Да, для многих Александр, сын Филиппа, превратился в миф. Давний и красивый. А мифы нельзя обливать грязью, ибо такое не прощается.
Так говорил минувшим вечером архиграмматик.
И сейчас Кассандру очевидно: евнух был прав, как всегда. Всему есть предел…
– Я обвиняю тебя, Олимпиада-молосска, в том, что ты не была верна своему благородному супругу, повелителю македонцев Филиппу. Ничуть не стыдясь, неоднократно и принародно утверждала ты, что сын твой, благородный Александр, рожден не от супруга, но от связи твоей с божеством. Готова ли ты подтвердить это?
Олимпиада молчит, высокомерно вскинув голову. Ей нечего и незачем отвечать. Сотни свидетелей могут подтвердить: она говорила именно так. Впрочем, царица и не думает опровергать свои собственные слова. Тем паче что в них – чистая правда, и правды этой ей нечего стыдиться.
– Итак, я утверждаю, что ты виновна в многократной супружеской измене!
Страшное обвинение. Македонский закон беспощаден к прелюбодейкам. За осквернение супружеского ложа в поселках бесстыдниц побивают камнями.
Но Олимпиаде есть чем ответить наветчику!
– Разве ты забыл, сын Антипатра, – усмехается царица в глаза наместнику, – любовь Олимпийцев нельзя отвергать, ибо месть их способна навлечь горе на всю страну. Могла ли я стать виновницей бедствий для Македонии?
Парировав удар, она спешит закрепить успех.
– Обвиняя меня в прелюбодеянии, сын Антипатра, ты обвиняешь вместе со мною и Алкмену, родившую Диосу-Зевсу Геракла, и Данаю, родительницу Персея, и Леду, мать Кастора, и Кимену, подарившую Афинам полубога Тесея, и многих иных. Слышал ли кто, чтобы этих славных жен упрекали их благородные супруги?!
А вот это уже победа!
Победа?
Плохо же знаешь ты, упыриха, на что способен лишенный мужского естества, видящий на много ходов вперед старик, архиграмматик наместника…
– Святы и благословенны названные тобою жены, и велики дети их. Но не спеши присоединять свое имя к их светлым именам. Я обвиняю тебя, Олимпиада-молосска, в сознательной лжи перед судом войска! – восклицает Кассандр, едва завершается ее речь, и на устах его возникает тщательно подготовленная брезгливая гримаса. – Ибо не благой бог был любовником твоим, но кровавый ночной демон!
Судьи непроизвольно охают.
Страшнейшее обвинение! Плотская связь с духами ночи, обитающими на перекрестках дорог, пьющими кровь неосторожных путников, по обычаям страны, карается сожжением заживо. Но разве возможно доказать такую связь?
– Я не стану приводить доказательства, мужи-македонцы, – на устах Кассандра появляется лукавая и грозная улыбка, и слушатели в удивлении округляют глаза. – Нет, я не стану говорить! Пусть ведьму изобличат те, кто долгие годы ждал этого часа!
Незаметный знак евнуха.
Плотно затворенные ворота чуть приоткрываются, впустив с улицы седого человека, одетого в черное. На узловатую клюку опирается он, и в глазах его блестят слезы.
– Мужи-македонцы! Вам, годящимся мне в правнуки, принес я стариковское горе свое…
…Клеопатрой звали его внучку. Клеопатрой. Светлой и чистой, как горный ручеек, была она. Резвой, как козочка. И совсем юной. Удивительно ли, что, увидев, прикипел к ней суровым сердцем царь Филипп? Но не могла рожденная в одном из знатнейших домов Македонии дева стать наложницей, пусть и в гареме базилевса. И влюбленный царь сделал ее законной женой и царицей, отослав сидящую здесь молосску в ее дикий Эпир. Когда же погиб от ножа убийцы добрый Филипп, а сын сидящей здесь женщины сделался царем…
Слова застревают в горле рыдающего старца.
– Говори же, говори, ничего не скрывая, почтенный, – ласково просит Кассандр.
Старик всхлипывает – жалобно, как дитя.
– Она послала моей голубке веревку и меч, на выбор…
– И что же?
– Моя девочка, законная царица Македонии, отказалась убить себя. Она сказала: убей меня ты, упыриха, и кровь моя да будет на тебе…
– И тогда? – голос Кассандра мягок, как пух.
– И тогда доченьку моей внучки, правнучку мою, изжарили на медной сковороде…
Старик, синея, хватается за сердце. Подскакивают рабы. Бережно подхватывают под локти. Отводят в сторону, в тень, где уже поджидает приведенный архиграмматиком лекарь.
Впервые за все утро наместник глядит в лицо царице.
– По твоему приказу, женщина, была изжарена на сковородке пятимесячная девочка, дочь нашего царя Филиппа. Нашего законного царя. Которому ты уже не была женой. И принудили уйти из жизни юную девушку, благородную македонянку. И вырезали до единого человека ее родню, славный и знаменитый род Артатидов…
Кассандр пожимает плечами.
– Лишь жизнь этого почтенного старца, своего наставника, отмолил у твоего сына побратим моего отца и твоего царственного супруга, великий воин Парменион. Но ты, запомнив это, сумела ему отомстить…
О делах давно минувших дней, делах тайных и кровавых, рассказывает Кассандр, как свидетель, не как обвиняющий.
О мудром полководце Парменионе и его отважных сыновьях, загубленных безо всякой вины, по ложным наветам женщины, сидящей здесь. Ни в чем не отказывал матери Божественный, даже в жизни старых соратников своего отца. Да полно, разве считал он Филиппа отцом? Нет. Он ненавидел Филиппа. И виной тому – эта женщина, смеющая даже сейчас, после всего прозвучавшего, не опускать взгляда…
Тихо во дворе. Очень тихо.
Отчетливо слышно каждое скорбное слово.
Один за другим входят в открывающиеся ворота скорбные люди в черном.
Их много. Десятки. Сотни.
Негромко, словно жалуясь, сверкая воспаленными глазами, излившими все слезы, повествуют они о пытках и казнях, о ременных петлях-удавках и окровавленных плахах, о чашах с медленным ядом, подносимых на пиру, и шипении раскаленного железа, вспарывающего глазные яблоки.
Триста двадцать семь неопровержимо доказанных смертей. Триста двадцать семь лучших, благороднейших людей Македонии. Триста двадцать семь теней, чьи жалобные голоса доносятся из Эреба, моля об отмщении.
Упыриха не щадила никого.
Пылали дома посмевших вполголоса возразить, а стража копьями докалывала спасающихся. Захлебывались в выгребных ямах решившиеся хоть шепотом осудить кровопролитие. Зашитые в звериные шкуры, заживо разрывались псовыми сворами несчастные, повинные лишь в отдаленном родстве с родом Аргеадов. И не перечесть вообще ни в чем не повинных, попавшихся на глаза ведьме в мгновение приступа ярости…