Лев Вершинин - Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены
Белогривый конь доброй македонской породы, лишь капельку, для резвости и красоты, приправленной кровью азиатских скакунов, заждался обожаемого господина.
Конюхи ведут его к крыльцу, с трудом удерживая за повод приплясывающее на ходу шелкошерстное чудо, а где-то там, в залитой яростным светом утреннего солнца опочивальне, жалкий и бессильный, прячется в укромных уголках, в щелках, в складках полога, под ложем, и скулит, и плачет, и жалобно стонет уже забытый наместником – о, надолго ли?! – Ужас…
Македония. Пелла. Храм Эриний Мстительниц. Полдень того же дняПриоткрывшаяся дверь, натужно проскрипев, впустила в вязкую, подсвеченную лишь плошками масляных лампад полутьму алтаря резкий солнечный лучик.
– Пора, госпожа!
Сотник-гетайр, человек серьезный, празднично одетый в златотканый гиматий и шапку из пятнистой шкуры горного барса, потоптавшись на пороге, несмело шагнул в сумрак молельни, и голос, ему самому на удивление, прозвучал робко и просяще, словно у набедокурившего мальчишки.
– Госпожа, пора…
– Я слышу! – спокойно, не унижаясь даже и до надменности в разговоре с трепещущим ничтожеством, откликнулась Олимпиада.
Дошептав молитву, она в последний раз, не вставая с колен, заглянула в спокойное, снисходительно-внимательное лицо мраморного Зевса.
Словно прощаясь.
Резко дунув, погасила лампадки.
И величественно, одним плавным движением, поднялась на ноги, оказавшись ростом почти что вровень с долговязым гетайром.
– Следуй за мною, раб!
И воин, отступив на шаг, поклонился и пропустил Царицу Цариц вперед, нарушив строжайшие указания, данные ему накануне архиграмматиком наместника…
Не подсудимая, трепетно бредущая к пристрастному судилищу, нет – повелительница, надменно вскинув голову, покрытую вдовьим платком, гордо прошла по главному портику, и гетайры Кассандра шагали на почтительном расстоянии, словно не тюремщики, а соматофилаки почетной стражи.
Улыбаясь, вышла она на мраморную площадку перед храмом, шагнула вперед…
И замерла.
Изумрудные глаза на миг заискрились нехорошим, пугающим пламенем, которого так опасался давно уже мертвый Филипп Македонский.
Замерцали.
Угасли.
Этого следовало ожидать.
Почти полный год провела она в заточении, оторванная от всего мира. Не было, правда, ни голода, ни издевательств, ни даже каких-либо ущемлений, оскорбительных для ее сана. Ей оставили даже прислужниц, троих на выбор. Отняли лишь свободу. А взамен подарили долгие, тягостные ночи без сна и тлеющий под сердцем, ненавистный и непреодолимый страх: что же сделает с нею Кассандр?
Однажды, устав от ожидания, Олимпиада спросила себя: а я? что бы сделала с ним я, сложись судьба иначе, не окажись Полисперхонт пустышкой? Поразмыслила. И содрогнулась, в подробностях представив кару, которой был бы подвергнут ненавистный враг…
А Кассандр ждал. Не приходил позлорадствовать. Играл с пленницей, словно большой, сытый котяра с загнанной, утратившей силы крысой.
Томил неизвестностью.
Мучил неизбежностью.
Вот уже год, как Олимпиада разлучена с внуком. И с дочерью. И с тем, вторым, взрослым уже внучонком, неудачным, но все равно любимым. И никаких вестей о брате, Эакиде. И никаких надежд. Если бы он был жив, она была бы на свободе. Или – давно уже мертва. В живых Кассандр ее не оставил бы в любом случае…
Дни летели один за другим, складывались в месяцы, похожие один на другой, незаметные, словно стрелы в полете. Лишь однажды ее вывели из узилища. Чтобы показать бредущих понуро вереницей бородатых мужей, повесивших на шеи, в знак смирения, пояса с пустыми ножнами. Она узнала их всех, князьков-династов горной Македонии, некогда клявшихся умереть во имя ее торжества. Смерти они предпочли покаяние перед Кассандром. Правда, среди скорбной процессии не оказалось Полисперхонта, но что удивляться? Этот, даже если жив, не мог бы рассчитывать на пощаду. Ему остается только отсиживаться, выжидая случая вернуться в свой горный замок. Или не вернуться, если боги сулят сыну Антипатра долгую жизнь.
Заметив ее, династы отводили глаза, а кто-то, она не разобрала, кто именно, даже выкрикнул грязное бранное слово, выслуживаясь перед наместником, которому, конечно же, не могли не сообщить об этом сопровождающие…
Олимпиада не сочла возможным обратить внимание на жалкую слабость несчастного. Она подняла руку, приветствуя тех, кто, как умел, пытался помочь ей и внуку.
А вчера ее привезли из узилища сюда, в маленький храм Эриний, покровительниц мести и гнева. Заперли у алтаря Отца Богов. И сообщили: пришло время ответить за все по законам Македонии.
Глупцы! Могли ли они знать, что Царица Цариц не боится Эриний? Напротив: мщение и гнев так давно стали смыслом и сутью ее жизни, что змеевласые богини сделались для матери Божественного едва ли не сестрами…
Олимпиада не доставила презренным радости насладиться своим замешательством. Просто кивнула и указала стражникам на дверь. И они ушли, почтительно поклонившись на прощание. Ушли, не оглядываясь. Лишь безвозрастный евнух, архиграмматик Кассандра, обернулся на миг, уже шагнув за прочную, окованную медью дверь, сморщил в усмешке лицо, похожее на печеное яблоко, и, прежде чем исчезнуть, едва заметно пожал плечами.
Словно сомневаясь: живой человек перед ним или же и впрямь – упыриха…
Ночь она провела перед алтарем Зевса, не оглядываясь на жуткие гримасы замерших в углах Эриний. Это была нелегкая ночь. Грозный Диос-Зевс молчал, не желая откликаться на исступленную мольбу женщины, что когда-то подарила ему себя и родила великого сына.
Изменив себе самой, она умоляла: помоги!
Но Отец Богов безмолвствовал, и мраморный лик его был благодушно-непроницаем.
Возможно, он, тонкий ценитель девичьей красы, просто не желал узнавать в иссушенной ненавистью и горем старой женщине ту зеленоглазую дикарку, чьего юного, упругого тела некогда возжаждал в ущерб достоинству хромого македонского царя?
А может, Громовержцу попросту было недосуг.
А может статься…
К чему гадать? Он бросил ее! Предал!
Диос-Зевс, Олимпиец, Молниедержатель Зевс, отец ее Александра… В трудный час оказался ничем не лучше обычного мужчины. Трусливее незадачливого увальня Полисперхонта. Мельче гречишки Эвмена. Он даже не подал знака, не ободрил раскатом грома.
И когда Олимпиада поняла, что рассчитывать не на кого, кроме себя самой, ей стало невыразимо легко…
Стоя на пороге храма, она глядела во двор.
Там, на широких скамьях с удобными спинками, застеленных недорогими коврами, восседали, по десять человек на каждой, судьи.